I
Это уже начинало надоедать Михаилу Илларионовичу: каждый день кто-нибудь из генералов осторожно намекал ему, что не довольно ли, мол, стоять у Тарутина, не пора ли наступать?
Наступлением прожужжали Кутузову уши.
Об этом говорили Коновницын и Ермолов, Багговут и Платов, но, конечно, больше всего старался Беннигсен, которого подбивал английский уполномоченный. Вильсону не терпелось: хотелось поскорее, немедленно, сейчас же разделаться с ненавистным Наполеоном. Сэр Вильсон не желал внимать никаким резонам, не принимал в расчет никаких доводов. Карфаген должен быть разрушен! Ведь подставлять голову под французские пули будут не англичане, а русские, так чего же, в самом деле, медлить? Он вместе с Ростопчиным клеветал на Кутузова Александру I, обвиняя фельдмаршала в нерешительности, медлительности и вообще во всех смертных грехах. Вильсон хотел, чтобы русскими войсками командовал Беннигсен – с ним он легко бы сговорился.
Кутузов видел это и однажды, во время спора с Беннигсеном, прямо сказал ему:
– Мы с вами никогда не сговоримся, барон: вы думаете только о пользе Англии, а по мне, если сегодня этот остров пойдет на дно морское, я не запла́чу!
В последние дни о наступлении упрямо заговорил даже Карлуша Толь. Сидение в Леташевке было горячему Толю не по нутру. Он каждый день ездил на рекогносцировку и сам проверял то, о чем доносили казачьи разъезды.
Казаки продолжали прибывать с Дона. К началу октября пришло в Тарутино двадцать четыре полка. Казачья разведка и пронюхала первая, что авангард Мюрата стоит у речки Чернишня слишком беспечно.
Мюрат, ежедневно встречаясь на аванпостах с казаками и генералом Милорадовичем, привык к ним. Неаполитанский король считал, что казаки влюблены в него, а Милорадович – его друг. Оба генерала съезжались на аванпостах, как два соседа-помещика в отъезжем поле. Оба болтуны, они говорили без конца и хвалились друг перед дружкой, причем, по словам острого на язык Ермолова, «в хвастовстве не всегда французу принадлежало первенство».
Мюрат являлся на эти свидания театрально одетым. Он, как завзятая кокетка, каждый раз приезжал в новом костюме: то в вымышленном испанском, то в польской конфедератке и глазетовых штанах. Сегодня у него на ногах красовались красные венгерские сапоги, а завтра он щеголял в желтых.
Милорадович тоже не уступал Мюрату. Он всегда был в парадном мундире со звездой, шея обернута тремя персидскими шалями – красной, зеленой и оранжевой. Их концы развевались по ветру, как хвост жар-птицы.
Ермолов зло смеялся, что «третьего, подобного им, во враждующих армиях не было».
К этим милым встречам на передовой линии, убаюкивавшим легковерного Мюрата, Кутузов прибавлял еще одно: он велел казакам распространять слухи, что подкрепления, идущие к русским, плохо обучены и недостаточно вооружены и что в Тарутине туго с продовольствием.
Кутузов придерживался все той же мысли: чем дольше Наполеон проживет в Москве, тем больше будет у русских времени пополнить и обучить армию.
Сэр Вильсон делал вид, что не может уразуметь этой простой мысли, которую уже отлично понимали даже солдаты.
Войска, отдохнувшие за три недели в Тарутине, были не прочь помериться силами с французом:
– Что же это мы отдыхаем, а француз сидит в Москве, точно бельмо в глазу?