О’Коннор тоже это видел. Он не смеялся.
Штурман не ел вместе с остальными офицерами. Он сидел на своем троне и ждал, когда ему принесут еду. Погода его не смущала. У него был иммунитет ко всему. Одежду он не менял. Никогда. Всегда носил одну и ту же оборванную рубаху, а сверху — подобие жилета без пуговиц, с обтрепанными петлями. Лишь вьюга и град прогоняли его с места. Но юнга мог поведать, что даже в своей каюте, где воняло, как в логове дикого зверя, О’Коннор спал на прикрученном к полу кресле. Собака лежала на полу у ног хозяина. Он всегда был настороже. Говорили, что даже во сне его мускулы напряжены.
Когда на следующий день Джованни принес ему поесть, штурман, вместо того чтобы, как обычно, водрузить тарелку на колени, поставил ее на палубу. Затем он знаком подозвал собаку, которая тут же набросилась на изысканно сервированную еду. Все это время О’Коннор пристально смотрел на Джованни, а тот не опускал взгляда. Он боялся О’Коннора не больше, чем его собаки.
С собакой он смог совладать одним движением руки, но О’Коннор был ему неподвластен. Кок нажил себе смертельного врага.
На следующий день Джованни подал О’Коннору еду в собачьей миске. Он поставил ее на палубу у ног штурмана.
— Приятного аппетита, — сказал он и повернулся, чтобы уйти.
— Где моя еда? — Голос О’Коннора был низким и угрожающим.
— Вот. — Джованни показал на собачью миску. — Поторопись, пока собака не съела.
В этот миг и решилась его судьба.
Джованни был не просто коком. Когда корабль стоит на якоре в Нью-Йорке, на борт поднимаются не только портные, башмачники, мясники, судовые поставщики и торговцы фруктами — все те деловые люди, без которых моряку не подготовиться к дальнему походу, — нет, сюда приходят и скупщики краденого, предлагающие золотые кольца и карманные часы, которые встают, стоит только к ним прикоснуться; и татуировщики с грязными иглами, раны от которых воспаляются и мокнут; приходят нищие и фокусники, жонглеры, факиры и прорицательницы, сводники, сутенеры и воры. На первый взгляд могло показаться, что место Джованни — среди этой публики, а не на борту «Эммы К. Лейтфилд». Стоя на палубе в красном платке, повязанном поверх черных как смоль волос, он жонглировал четырьмя яйцами, которые летали в его руках, и ни одно ни разу не упало. Таким мы увидели его в первый раз.
Джованни раньше выступал в цирке, и как его занесло в море, не знал никто. Он был метателем ножей и жонглером, и случалось, что мы пренебрегали отдыхом, простаивая у двери камбуза и любуясь его ловкостью. Он умел жонглировать острыми ножами, тремя-четырьмя зараз. Ножи колесом крутились перед ним, ни разу он не уронил ни одного ножа и не порезался.
— Джованни накрывает на стол! — раздавалось на палубе, и экипаж со всех ног бежал к кают-компании, чтобы занять место в первом ряду.
Кок стоял в торце стола и накрывал, не двигаясь с места. Жестяные тарелки летали по воздуху, ножи и вилки тоже и приземлялись точнехонько на свое место, рядом с тарелками. У зрителей от восхищения кружилась голова. И ни разу он ничего не уронил. Как это возможно?
— Как тебе это удается, Джованни?
Кок со смехом качал головой: у него не было тайн.
— Всё здесь. — И он крутил кистями рук.
Ребята перемигивались. Они гордились своим коком. Виски полетел за борт. Да, они были в море. Да, расправив плечи, мужчины занимались своим делом. Но командой их делал Джованни.
Четырнадцать дней прошло с тех пор, как судно покинуло Нью-Йорк. «Эмма К. Лейтфилд» прошла экватор, держа курс на Буэнос-Айрес; ребята, как обычно, любовались Джованни, когда внезапно появился О’Коннор. Джованни накрывал на стол. Тарелки пролетали по воздуху и приземлялись на свое место, но тут О’Коннор выбросил свой громадный кулак, тарелка сбилась с курса и упала на пол. Она не разбилась, жестяные тарелки не бьются, но эффект от диверсии оказался даже сильнее.
Джованни мгновенно переменился в лице. Во время своих выступлений он всегда оставался сосредоточенным и отрешенным, а тут внезапно очнулся. Самозабвенное выражение на его лице сменилось настороженным, такого мы раньше не видели. Когда в его сторону полетел кулак О’Коннора, он уклонился с той же виртуозностью, с какой жонглировал ножами и тарелками. Кулак, который должен был превратить его узкое, точеное лицо в кровавое месиво, со страшным хрустом врезался в переборку. Когда штурман обрел равновесие, на костяшках его пальцев виднелась кровь.
Джованни стоял на том же месте с сосредоточенным выражением на лице. В нем не читалось ни враждебности, ни страха, ни злости, ни паники. Он был артистом цирка, который, стоя высоко под куполом, готовится к трудному прыжку без страховки, и, когда неукротимый О’Коннор нанес новый удар, Джованни уклонился с той же ловкостью, как и в первый раз.
Гигант качнулся вперед, по-видимому потеряв равновесие. Но те, кто в этот миг видел его лицо, догадались: он что-то затевает. На мерзкой роже не читалось ни намека на неконтролируемую ярость. Глаза, тонувшие во вспухшей, покрытой шрамами мясистой плоти, превратились в узкие щелочки. В них светилось холодное спокойствие, свидетельствовавшее о том, что падение было запланированным.
Джованни отскочил в сторону, чтобы не оказаться на дороге у падающего богатыря. Но вместо того чтобы смягчить падение, подставив руки, О’Коннор выбросил длинную лапу вбок и схватил маленького итальянца, утащив его за собою на пол. Все ждали, что штурман попытается подмять Джованни под себя и измолотить, и окружили соперников, чтобы оттащить его. Но мужчины на полу замерли без движения. И тут раздался крик Джованни, полный боли. Кок схватился за запястье. Рука итальянца повисла — странно, безвольно. Быстрым движением своей мощной лапы О’Коннор сломал ее.
Штурман спокойно поднялся. Стоя подле своей жертвы, он оглядел столпившихся вокруг членов команды. Не опуская глаз, выдерживая все их взгляды, он поднял ногу и тяжело наступил сапогом на поврежденную руку кока. Послышался хруст сломанных пальцев.
Затем он покинул кают-компанию.
Все расступились, чтобы пропустить О’Коннора. Но если бы в руках у людей в этот момент оказались острые ножи Джованни, они воткнули бы их в спину этому человеку, так глубоко, чтобы острием пощекотать прогнившее сердце и навеки погасить горевший в нем адский огонь.
Все столпились вокруг Джованни, помогли ему встать на ноги. Итальянец держался за искалеченную руку. По щекам его текли слезы. То были не слезы боли: он оплакивал свой погибший талант. Матросы смотрели на раздробленные пальцы, торчавшие под неестественным углом. Вдоволь повидавшие на своем веку, они знали, что этой рукой Джованни уже не сможет работать. Еще минуту назад он был артистом, а теперь — едва ли даже мужчиной.
Кока отвели к капитану Иглтону. Руку перевязали, да разве этим поможешь? Даже врач не смог бы ее спасти.
Капитан отвернулся, словно все это его не касалось.
— О’Коннор, — сказал он, — ничего не делает без причины.