Он поднял голову и начал выть. Стало ясно, что для него — не все в порядке. Для него не было безразлично то, что у него отняли свободу еще на шесть месяцев.
Все на него посмотрели и были очень удивлены, что ему не все равно, как пройдет его собственная жизнь. Его жалкая жизнь! «Эй, что это ты тут развылся? — говорили их раздосадованные взгляды. — Разве не видишь, что тут всем пофигу? Тебе самому-то не стыдно морочиться о своей дерьмовой жизни? Уж не думаешь ли ты, что нам есть до тебя дело? Ха! Да ты чокнутый! В мире обвал цен и кризис, а ты подсовываешь нам свою никудышную жизнь! Много о себе понимаешь! И в конце-то концов, какая разница, где тебе жить эти шесть месяцев? Дерьма везде хватает! Так что заткни свой вонючий рот, Васил, или как там тебя…»
Это хотели сказать все в зале. И я в том числе. Я схватил Васила за руку и потянул.
— Пошли на выход, не позорься! — прошептал я грубо. Он дернулся в ужасе, а я испытал внезапный прилив ярости. Уж слишком Васил подчеркивал ужас происходящей бессмысленности. Эта бессмысленность могла убить человека! Нет! Этот ужас, эта черная безысходность, которая выползала из зала, могла уничтожить Смысл Всего Мира.
В это мгновение я испытал невероятное отвращение ко всем вокруг.
К преисполненным бесстыдной досады обвинителям и к жалкому протесту их жертвы. Я сильно потянул за собой Васила и потащил его на улицу.
Он начал сопротивляться. Гнев на этот бесчеловечный мир вспыхнул во мне, как скрытая и смертоносная атомная бомба. Я ненавидел этот мир, который так поступал с несчастными людьми: доводил их до безумия, а потом заставлял других осуждать их и совершать — каждый день, методично — такие гнусные поступки, который и меня заставлял участвовать в них совершенно безропотно. Я умирал от приступа отвращения.
Я дернул Васила еще сильнее и быстрым движением заломил ему руку за спину. Затрещали кости. Васил неистово заревел. Я стал его толкать и меньше, чем за три минуты, смог стащить с третьего этажа большого мрачного здания к машине скорой помощи.
Я впихнул его в скорую. Скорую. Которая должна была вернуть его в район Курило на шесть месяцев принудительного лечения. По дороге больной выл. А я глухо рычал.
— Тихо. Тихо. Тихо. — Так рычал я ему на ухо. И мне хотелось, чтобы нас обоих разорвало на месте. И все бы кончилось.
Как бы то ни было. Когда мы доехали до корпуса, Васил успокоился. Так, как успокаиваются животные, когда сдадутся. Вот и он угомонился. И я тоже. Мы ехали к мрачной, огромной Больнице, которая нас ждала.
На этом деле я заработал пятьдесят левов. И теперь собирался их отчаянно пропить с моей Ив. И забыть про все.
Как нам лечить?
Шли дни, ночи иногда тянулись, а иногда безумно проносились перед нашим взором.
С вами случалось когда-нибудь такое, что вы шли через лес, где-то вдали от города, и вдруг среди солнечных полянок и зарослей, перед вами возникала железнодорожная линия? И вы замирали перед ней в удивлении. Слышался гул приближающегося поезда, вот он появлялся и с ревом проносился в метре от вас, да так быстро, что перехватывало дух. А потом снова воцарялись обычные звуки: шумели растущие травы, беспокойные букашки спешили по своим делам. Так прогремели мимо нас с Ив ночи, в которые мы были вместе. Не могу сказать, что все было очень романтично. Мы хорошенько выпивали, занимались сексом, пока не валились без сил и засыпали, чтоб через миг проснуться и в еще большем дурмане бежать на работу, вместе. Так проходили те ночи, в которые я сбегал из дома и приносил чувство вины в квартиру Ив. Другие же, в которые я оставался у своей милой, нежной и отчаявшейся супруги, тянулись бесконечно долго.
Мы с Ив продолжали ото всех прятаться, но уже меньше.
В то утро я сидел и что-то важное писал. Что это было? Даже сам я не смог бы разобрать, что пишу, потому что так согнулся над столом перед компьютером и закрыл текст своим телом, что, войди кто-нибудь, все равно не смог бы прочитать ни слова из написанного.
Да, я писал нечто важное. Все начиналось, как стихотворение. Потом я стер наивные и слишком пафосные строки и продолжил немного сдержанней: я начал писать письмо своей жене, но потом это занятие показалось мне чем-то стыдным и излишним — зачем писать, какая польза от моих сердечных оправданий? Я рушил всю ее жизнь, причем не бессознательно и внезапно (как, если бы я умер, и это бы случилось быстрей и безболезненней), а каждый день, с постоянством палача. Сейчас же, ко всему прочему, мне вдруг захотелось написать ей письмо, письмо с объяснениями.
Очень хитрая и непостоянная зверушка этот человек, говорил я себе и стирал написанные строчки, умеет же приспособиться к любой гнусности! Норовит любым способом достичь комфортности и покоя, да еще умилиться и получить вознаграждение. В любых ситуациях!
Вот и сейчас: даже из того, что я испортил жизнь стольким людям, я хочу извлечь выгоду! Написать эссе, поиграть со своими пылкими и горькими чувствами! Кокетливо попенять себе за то, что я всем причинил! Эдакий кающийся Магдалинчик! В этих моих писаниях читалось прямо-таки сладострастие. Не желание пожалеть всех тех, кого мы мучали нашей с Ив любовью, а стремление к тому, чтобы они нас пожалели. Хитрая тварь этот человек, говорил я себе, и снова стирал строки, которые только что написал.
После того, как я стер свое стихотворчество, я стал писать другой текст — на этот раз заявление об уходе. Я просил освободить меня от должности врача-ординатора.
«…во вверенной вам Больнице» — завершил я и собрался стереть этот оборот тоже, потому что от него веяло истерией и непосильным желанием обратить на себя внимание. Да, я страдал. И мне хотелось, чтобы кто-нибудь заметил, что я страдаю. Так поступают истерики. Я горько улыбался. Один в уютном кабинете.
И тут дверь открылась, и я увидел Карастоянову. Она стояла в проеме, держась за ручку, и что-то выкрикивала санитарам. Потом вошла и встала напротив меня. Закурила сигарету, запыхтела. Она пила не меньше, чем я, кроме того, у нее было высокое давление, но все это в ее случае не выливалось в самосожаление и ипохондрию, как у меня, а в энергичные поступки и показную театральность. Хотя по сути своей она была сдержанной женщиной, из старой софийской интеллигенции. Сейчас ее мощная энергетика раздавливала меня и приводила в ужас. Словно кто-то выталкивал — меня, голого и беспомощного — на освещенную сцену и заставлял играть безвкусную трагикомедию.
«Мать твою за ногу, Карастоянова!» — три раза повторил я про себя, и всего меня окатило горячей волной бессильного гнева. Она была моей начальницей, так что я запасся терпением выслушать ее до конца.
— Калин, что ты там пишешь? — спросила она, вытаращив глаза, как будто и правда знала, что я там пишу. Но я-то помнил: она просто любила самый обычный жест сделать значимым и по-театральному ярким.
— Да тут один старый эпикриз заканчиваю, — пробурчал я и начал стирать три последние строчки в заявлении об уходе. Доктор Карастоянова наклонилась надо мной (что делала крайне редко) и посмотрела, что я там стираю.