— Что ты принес? — обычно спрашивали меня, когда я возвращался из города. — Дяденька Медведь, что ты мне принес? Какой-нибудь маленький подарочек?
И тут я делал вид, будто явился с пустыми руками.
— Нет у меня ни гроша, ничего я не могу купить. Мы — бедные-пребедные, — с расстроенным видом говорил я.
— Ай-я-яй, какая жалость! — отвечали мне. — Я грустна и безутешна.
Жалоба звучала столь небрежно, что слуху постороннего не уловить. Ведь в ней не было смысла. Так, словно причитание слабоумного, не более того.
Затем мы продолжали свою игру.
— Мне и самому очень жаль, — подхватывал я, сокрушенно качая головой, а жена моя отвечала примерно так:
— О, пустяки! Все равно жизнь никчемна. — И дом словно погружался в траур.
Шутки шутками, но нам действительно становилось грустно. Я усаживался на сундук горевать, а жена, точно желая скрыть свои слезы даже от себя самой, отворачивалась к стене или зажмуривала глаза, но не оба, а один: другой, устремленный на меня, искрился весельем — ведь карманы мои были набиты гостинцами. Она знала об этом, и ей не терпелось посмотреть, что я принес ей оттуда, из большого мира — ведь в те поры она только этим и жила, мелкими радостями и сюрпризами, — но сдерживала свое нетерпение. И я тоже не имел права выпасть из роли.
— По-моему, карман у тебя прохудился. Ну-ка, покажи! — говорила она наконец, дрожа от возбуждения.
— Зашьешь как-нибудь в другой раз, родная, — отвечал я.
Вот так мы и терзали друг дружку сладостной мукой до изнеможения. Должен сказать, что промеж себя мы не говорили на разумном языке, как следовало бы ожидать от взрослых людей, порой само слово не имело смысла, разве что то значение, какое мы придавали ему… Например, супруга говорила мне:
— О, дай мне мушмулы, — и я сразу соображал, что она ждет поцелуя. Домашние шлепанцы она называла «чурочками», а меня по какой-то загадочной причине — «ливерпульским капитаном». Это давало нам повод к пререканиям.
— Знаю, знаю, на что вы намекаете, — говорил я, сохраняя полнейшее самообладание. Хотя жена вовсе ни на что не намекала. Пикировка продолжалась довольно долгое время, причем я держался с большим достоинством, а она — язвительно и высокомерно, покуда хватало моего миролюбия.
— Попрошу избавить меня от подобных намеков! — восклицал я, выйдя из себя, и обрушивал кулак на столешницу. Стол давал трещину.
О, кабы видел Александер Кодор меня в такие моменты — бывалого, закаленного испытаниями моряка! «И это деловой человек! — наверняка изумился бы он. — Капитан корабля развлекается тем, что крушит столы!»
Как-то раз варил я кофе. Вокруг — предвечерний сумрак, пронизанный приятными токами. И вдобавок эта коричневатая дымка — божественный аромат кофе. Настроение чуть ли не поэтическое. Вдруг заходит жена — в плаще.
— Там такая страшная гроза, — говорит она в крайнем возбуждении.
— Не выдумывай Бога ради!
— И сердце болит нестерпимо.
— Если болит — вылечим! — отвечаю я.
— Правда вылечишь? Но мне так худо, даже волосам больно, — кротко добавляет она.
— Ах, ты, страдалица моя бедная, золотко ненаглядное… — я обнимаю ее. — Ну, пожалуйся, что еще у тебя болит?
— Лучше порычи немного, — шепчет она мне на ухо.
— Опять рычать?
— Да, да, почаще рычи! — просит она.
В угоду ей я уступил. И поскольку давно поднаторел в этом умении, быстро вошел в раж и рычал точь-в-точь как хищник, ревущий во всю глотку.
— Дяденька Лев, добрый вечер, — сказала она и учтиво поклонилась мне. Но при этом побледнела слегка — видимо, все же испугалась…
— Ох, — простонала она, — до чего ужасен этот город!
— Что же в нем ужасного?
— Я так боюсь найти здесь свою смерть!
Почему боится она встретить здесь свою смерть? Странно… Может, стоило бы в этом разобраться?..
Однажды, возвратясь домой, я застал ее спящей. Пробудилась она со словами: «Меня обступили тени, вот и уснула». Из этого я сделал свой вывод: в одиночестве ей тоскливо и грустно. Только о чем же она грустит? Я не стал ее спрашивать.
Я больше ни о чем не спрашивал. К чему? Отчего эти извечные тревога и раздумья, когда мы так беззаботно резвимся? И игры наши становятся все интереснее.
Обматывал, к примеру, я голову шарфом на манер тюрбана, поскольку мне, персидскому воину, велено было сидеть в углу. Сидеть по-турецки и не шелохнуться, как и положено стражнику на карауле. Ничем не нарушаемая тишина. «Где же мое зеркало? — спрашивала она. — Где моя чадра?» — И никто ей не отвечал. Затем в черных атласных шальварах при свете свечи она начинала наряжаться и прихорашиваться, как какая-нибудь Зобеида. Причем держалась совершенно свободно. Как-то раз мне довелось наблюдать двух юных девушек, которые не знали, что за ними следят, и красовались друг перед дружкой. Примерно так же вела себя она. Натянула капюшон, то закрывала лицо, то открывала, глядясь в зеркало, словно находилась совершенно одна. И вдруг восклицала:
— Махмуд! Махмуд! — и хлопала в ладоши.
Роль Махмуда исполнял я. Мне по-прежнему не разрешалось шевелиться в своем углу, зато я должен был спросить:
— Муж твой дома? — Тут «персу» полагалось выпучить глаза.
— Нет его, нет, — певучим голосом отвечала она. — Я одна в доме, любовь моя. — И тотчас, безо всякого перехода: — Оставайся на своем месте! Что ты такое задумал, гнусный червь? Я не изменяю мужу, мой муж богатырь! А ты — коротышка! — вне себя вскричала она. Сказать такое мне, при моем-то росте! Тут уж я вскочил с места.
— Что за бунтарство! — воскликнул я, скрежеща зубами. — Надоела мне эта комедия! — мрачно сказал я ей.
Зато к чему приводила «комедия», к каким наслаждениям, к каким новым играм — до полного самозабвения, и сколько раз!.. С наступлением сумерек мы даже не решались взглянуть друг на друга. Сжавшись в клубок, заворачивались в одеяла — каждый на своем месте — и засыпали порознь, вдали друг от друга, два темных холмика в некой ледовой пустыне.
А иной раз рассвет заставал нас за таким развлечением: жена стояла у изножья кровати, держась за бока со смеху.
— Ох, не смешите меня! — умоляла она, поскольку я рассказывал ей пикантные историйки и случаи о том, сколь неловок бывает мужчина в любовных делах. Впору хоть описывай похождения этого антипода Казановы.
Чудеса, ушам своим не поверишь!.. Нужно ли пояснять, что героем повествования был я сам, конечно, кое-где передергивая детали, дабы выставить себя в более смешном свете — пусть потешится моя славная женушка.