Теперь о Декарте. Здесь мне бы хотелось подчеркнуть только одно. Отрыв в развитии между животным и человеком он усмотрел исключительно из-за отсутствия научной информации. Во времена Декарта наука еще не имела никаких данных о развитии человекообразных обезьян или подводных млекопитающих, а следовательно, у науки не было никаких оснований оспаривать тезис о том, что животные не способны думать. Само собой разумеется, в те времена в ее распоряжении не было свидетельств в виде древних отпечатков живых организмов в камне, благодаря которым была установлена постепенная эволюция человекообразных от высших приматов к первым представителям Homo sapiens — тем самым антропоидам, которых в ходе борьбы за первенство сам человек когда-то и уничтожил.
В развитие вашей основной мысли по поводу самоуверенности западной культуры я хотела бы добавить одно: мне кажется естественным, что именно те, кто первым создал индустрию уничтожения животных и утилизации их плоти, то есть мы с вами, обязаны находиться в первых рядах раскаявшихся и ратующих за их право на жизнь.
О'Хирн переходит ко второму тезису:
— Я достаточно хорошо знаком с научной литературой по данной проблеме, — говорит он. — И мне представляется, что попытки доказать экспериментально наличие у животных способности принимать стратегические решения, способности формировать понятия или способности символически общаться имели очень ограниченный успех. Самое большее, чего сумели добиться от человекообразных обезьян, так это действий, напоминающих действия человека с поражением речевых центров, находящегося в тяжелой стадии умственной отсталости. Но если дело обстоит именно так, то не честнее ли и не лучше ли считать, что животные, в том числе и человекообразные обезьяны, принадлежат к совершенно особому в легитимном и этическом смысле разряду, нежели причислять их к печальной категории неполноценных людей? Традиционная точка зрения, что у животного не может быть узаконенных прав, ибо оно не является личностью даже потенциально, как еще не рожденный младенец, не лишена здравого смысла, на мой взгляд. И еще одно. Когда мы разрабатываем определенные установки, касающиеся общения с животными, то не кажется ли вам, что более разумно эти правила и установки адресовывать, как это пока и делается, самим себе, нежели ссылаться на права животных, которые сами они не в состоянии ни востребовать, ни нарушить, ни осознать?
— Для адекватного ответа, профессор, — вступает мать, — мне потребовалось бы гораздо больше времени, чем то, которым я располагаю, поскольку прежде всего мне пришлось бы затронуть вопрос о правах в целом и о том, каким образом мы их получили. Позволю себе лишь одно замечание. Сама программа научных экспериментов, с помощью которой вы убеждаетесь, будто животные — недоумки, антропоцентрична. Согласно ей подопытный должен найти дорогу в искусственно созданном лабиринте. Ну а если бы самого исследователя, составившего программу, скинули на парашюте где-нибудь в джунглях Борнео? Да он через неделю умер бы от голода! Я готова пойти еще дальше: как человек, я чувствовала бы себя глубоко оскорбленной, если бы мне кто-нибудь сказал, что стандарты, применяемые для оценки способностей животных, есть общечеловеческие стандарты. Неразумны не животные — глупы сами эксперименты. Специалисты по психологии поведения, которые создают подобные программы, уверяют нас, будто в процессе понимания и осмысления мы сначала строим абстрактную модель, а затем сверяем ее с многосторонним практическим опытом. Это полная чепуха. Мы приходим к пониманию, направляя весь свой интеллектуальный потенциал прежде всего на многообразие реальных связей. В страхе, который ученые-бихевиористы испытывают перед сложностью и многообразием жизни, есть что-то смешное и жалкое.
Теперь несколько слов по поводу утверждения, что животные слишком тупы и глупы, чтобы себя защищать. Обратите внимание на следующую цепь событий. Когда Альбер Камю был маленьким и жил в Алжире, бабушка однажды попросила его принести ей из клетки за домом курицу. Он сделал то, о чем его просили, и потом видел, как женщина кухонным ножом отрубила курице голову, а кровь аккуратно слила в плошку, чтобы не запачкать пол.
Предсмертный крик курицы настолько мучительно запечатлелся в памяти Камю, что в 1958 году он написал яростно-обличительную статью против применения гильотины. Отчасти результатом развернувшейся полемики явилась отмена во Франции смертной казни. Кто после этого посмеет утверждать, что крик курицы не был услышан миром?
— Следующее свое заявление, — вступает О'Хирн, — я намерен сделать, предварительно оговорив, что отдаю себе отчет относительно исторических ассоциаций, которые оно может вызвать у присутствующих: я не верю, что животные ценят жизнь так же, как мы, люди. Разумеется, животное сопротивляется смерти и в этом смысле поступает как мы, но оно делает это инстинктивно. Оно не осознает смерть, как ее осознаем или, скорее, отказываемся осознавать мы. Наше воображение пасует перед смертью, и именно этот коллаж воображения, с графической точностью описанный нам во вчерашней лекции, создает основу для нашего страха смерти. Этот страх смерти не существует и не может существовать у животного, поскольку отсутствует сама попытка осознать свою гибель, как и осознать всю безнадежность преодоления страха смерти.
В силу этого я склонен предположить, что смерть для животного всего лишь событие в цепи прочих; вполне возможно, что она вызывает протест, однако это протест на уровне организма, а не на уровне сознания. Чем ниже мы скользим взглядом по шкале эволюции, тем всё большую силу обретает это утверждение. Для насекомого смерть всего лишь поломка системы, обеспечивающей его функционирование, и не более.
Для животного смерть и жизнь — звенья одной цепи. Среди людей очень немногие, в основном особо впечатлительные натуры, ощущают весь ужас смерти настолько остро, что способны проецировать его на других, в том числе и на животных. А животное — оно просто существует и умирает. Отсюда следует, что глубоко ошибочно ставить на одну доску мясника, который рубит голову цыпленку, и палача, который отнимает жизнь у человека. Это вещи разного уровня и разного порядка.
Остается все-таки еще одна проблема — проблема жестокости. С моей точки зрения, утверждение, что убийство животного — акт законный, поскольку оно, в отличие от нас, не осознает ценности жизни, есть довод, равнозначный прежнему, устаревшему: «поскольку оно лишено души». В то же время беспричинную жестокость я бы назвал противозаконной. Поэтому считаю вполне логичной агитацию за человечное обращение с животными везде, и особенно на скотобойнях. Это давно уже стало целью многих организаций защиты животных, и за это я склоняю перед ними голову.
И последнее. Мне хотелось бы высказаться по поводу одного из аспектов движения в защиту животных, который меня не на шутку тревожит, а именно по поводу его абстрактного характера. Я заранее извиняюсь перед нашей гостьей за прямоту, но считаю, что об этом говорить нужно.
Из многих категорий «зверелюбящих» я бы выделил две. Во-первых, это охотники, интерес которых к животным имеет чисто практический, лишенный сантиментов характер. Охотник часами наблюдает за зверем, выслеживает его, а убив, наслаждается вкусом мяса. Во-вторых, это люди, которые в повседневной жизни очень мало общаются с животными, во всяком случае с теми, кого они так яростно защищают, — с птицей и скотом, например, — и тем не менее эти люди желают, чтобы животные вели — в полном отрыве от экономических нужд — утопическое существование, где все были бы чудесным образом сыты и целы. Спрашивается, какая из этих групп проявляет к животным больше внимания?