Видимо, Ливия часто сюда наведывалась, потому что стала уверенно открывать шкатулку за шкатулкой. Потрясенный Блэнфорд увидел записи, в которых говорилось о замужестве возлюбленной Петрарки, донны Лауры, и, более того, несколько страничек, вырванных из писем маркиза де Сада. Это было удивительно: держать в руках белый листок, вчитываться в написанные выцветшими чернилами строчки. Он забыл, что и у знаменитого распутника, и у Музы Петрарки одна фамилия — Сад, и они родом из одной семьи… А утро такое тихое, такое раннее. Но вот Ливия подходит совсем близко, вот она в его объятиях; потом она заперла бесценные шкатулки и повела его на прохладную поляну, они сидели рядышком на скамейке, пытаясь скормить павлинам зачерствевший сэндвич, который Блэнфорд предусмотрительно захватил с собой.
— Скоро я вернусь в Германию, — сказала девушка, — и мы не увидимся до следующего лета, если ты не поедешь со мной; но ты пока не можешь уехать, я знаю. Обри, в Германии назревают невероятные перемены; страна живет надеждой, вся страна. Рождается новая философия, которая сделает новую Германию лидером всей Европы.
Это заявление было несколько настораживающим, но Блэнфорд был не в ладах с политикой. До него доходили слухи о том, что в Германии сейчас неспокойно, что там мечтают о пересмотре границ — такова реакция на Версальский договор.[100]Однако от этих политических дрязг веяло такой скукой, и вообще, он был уверен, что новое правительство раз и навсегда покончит с этими безумствами. Да и как можно было думать о новой войне, тем более из-за всяких мелочей… Вот почему высказывания Ливии показались ему очень романтичными. Скорее из желания ее подзадорить — он обожал, когда у нее от волнения розовели щеки и она крепко сжимала руки — нежели из искреннего интереса, Блэнфорд спросил:
— И что же представлял собой старый мир?
Нетерпеливо смахнув упавший на глаза локон, она ответила:
— Старый мир умер в тысяча восемьсот тридцать втором году, вместе с Гете; тогда главенствовали гуманизм, либерализм и вера. Гете был символом этого мира, а эпитафию произнес Наполеон после встречи с Гете; это была непроизвольная дань восхищения всему тому, что разрушала Французская Революция. «Voilà un homme»,[101]— произнес Бони,[102]дитя Директории[103]и предвестник ленинизированной еврейской культуры сегодняшнего дня. После смерти Гете возник новый мир, который под эгидой иудео-христианского материализма превратился в огромный трудовой лагерь, вот так. Везде — в искусстве, политике, экономике — евреи выскочили вперед, и они задают тон. И лишь Германия хочет заменить этот этнос на другой, на арийцев, которые обеспечат новый расцвет вечных ценностей, как это происходило во времена Гете, он ведь был последним гением возрожденческого масштаба, гением-универсалом. Почему бы не вернуться к этому?
Блэнфорд не представлял, как такое возможно, однако ее трогательный энтузиазм был настолько горячим, а ее поцелуи настолько обезоруживающими, что он сам не заметил, как закивал в ответ. Новый мир Ливии. Это звучало как «сад Гесперид», полный золотых яблок. Собственно, любая модель нового мира, в котором присутствовала бы Ливия, немедленно была бы пылко им одобрена. Он сказал:
— Ливия, милая, я люблю тебя. Расскажи обо всем этом поподробнее, по-моему, всем нам как раз и надо избавиться от воинствующей тупости.
И Ливия продолжила рассказ об этой потрясающей интеллектуальной авантюре. Ее наивность, вера в идеальное устройство нового мира, разрывали ему сердце. Но стоило упомянуть Констанс, как она вскричала:
— Не выношу ее упрямства, носится со своими еврейскими маклерами от психоанализа, сколько можно… венский раввинат. Все это мертво, давно мертво. Бесплодный конструктивизм, из которого торчат уши логического позитивизма! — Блэнфорду пришлось туго, потому что он почти ничего не знал ни о специфике метода, ни о персоналиях. А Ливия все тараторила и тараторила: — Задолго до никчемных еврейских штучек, попыток препарировать человеческую психику, древние греки выработали свою собственную, куда более плодотворную и поэтичную, и при этом разумную систему. Так например, до горстки головорезов, которые управляли с Олимпа, были другие боги, скажем, Уран, правивший землей и кастрированный своим сыночком Кроном. Отрезанные гениталии, все еще подергивающиеся, кровоточащие, пенящиеся, были брошены в море, и эта пена дала жизнь Афродите. А какой из миров предпочитаешь ты? И что тебе кажется наиболее плодотворным?
У Блэнфорда едва хватило сил прошептать в маленькое ушко изрядную глупость:
— Я люблю тебя, и я согласен.
Она коснулась его лица — задействовав чувство осязания — и бедняга был окончательно зачарован; он был влюблен, он был до того счастлив и несчастлив одновременно, что согласился бы на что угодно, лишь бы к этому была причастна Ливия.
Потом они лежали на влажной траве, подложив руки друг другу под головы, и смотрели в чистое теплое небо, в котором постепенно разливался солнечный свет и плыли светлые певучие облачка — герольды еще одного прекрасного дня. Скоро придется потихоньку отсюда выбираться, заперев высокие двери, а потом сонно плестись в Ту-Герц через оливковые рощи, серебрящиеся на ветру. Поцелуи ее маленького сурового рта с тонкими губами, иногда прерывавшиеся улыбчивым презрением или внезапной сдержанностью, были такими многообещающими, открывали перед Блэнфордом целую вселенную. Последние несколько ночей она обещала провести в его комнате. «Я приеду в Париж через три месяца, если ты хочешь меня». И Блэнфорд принялся быстро соображать, что бы такое предпринять, чтобы воспользоваться столь заманчивым предложением. Глядя в camera lucida глазного экрана, он видел еще одну многократно увеличенную Ливию, она заполняла собой все небо и парила над ними, словно древнегреческая богиня. Как все-таки ужасно, что ему придется делить это чудесное создание с другими — но что поделаешь, ведь они же договорились: все делать вместе и по мере возможности не разлучаться. Поначалу лето казалось бесконечным, а возвращение домой, на север — чем-то нереальным. Но когда отъезд стал неотвратимо надвигаться, друзья решили, что нужно успеть увидеть как можно больше до неизбежного расставания, срочно на экскурсии… Только Констанс должна была остаться в Провансе, хотела привести дом в более или менее нормальный вид; Сэму, Хилари и Блэнфорду предстояло осилить последние выпускные экзамены и выбрать профессию. Центр тяжести потихоньку смещался. На рассвете, не в силах уснуть, Блэнфорд отправился к пруду с лилиями и увидел в рассветных сумерках, как обе сестры, совершенно нагие, идут по выложенной плитками тропе туда же, не нарушая сонного молчания. Тонкие, высокие, державшиеся прямо и даже горделиво, они были похожи на юных Граций, которые сбежали из пантеона богов в будничный мир, населенный простыми смертными, возжаждав романтических приключений. Блэнфорд отошел в сторонку и стал ждать, когда раздастся плеск воды, и тогда смело подошел к пруду и беззвучно, словно форель, поплыл. Все трое, размеренно дыша, лежали среди похожих на лотосы лилий, ждали, когда среди деревьев покажется солнце.