К счастью, он не заметил, с каким напряжением я его слушал. А может — заметил, но именно потому продолжал говорить, Бог его знает. Несомненно, для Сэма окружающие его люди были слушателями, которым он с легкостью мог непрерывно о себе рассказывать.
— У меня никогда не было возможности спокойно писать. Не случалось обстоятельств, которые я мог «обернуть себе на пользу» — так, кажется, говорят у вас в Голландии? Я всегда делал только то, что подворачивалось, стоило появиться возможности, и я использовал ее со всей энергией и напором, которые ощущал в себе. Правда, это принесло мне пятнадцать Оскаров, но ощущения, что я делал именно то, что хотел… этого у меня никогда не было. Невозможно поверить, правда? Зато денег у меня хватает, и на хлеб, и на квартплату! Это точно!
Он засмеялся и стал похож на Луи де Фюнеса.
— Ты действительно предпочел бы писательство той работе, в которой достиг такого успеха? — спросил я. — Такие прекрасные, мастерски поставленные фильмы! Ты действительно хотел бы вместо этого быть писателем?
— Только теперь я почувствовал, что работаю по-настоящему. Может быть, потому, что только сейчас я действительно хочу что-то сказать.
— Как давно Сабина брала у тебя первое интервью? — Я старался, чтобы вопрос выглядел так, словно был задан из вежливости, но голос мой предательски дрогнул.
Сэм, казалось, не заметил этого.
— Господи, много лет назад… Когда я впервые ее встретил. Десять… или пятнадцать лет назад? Я никогда этого не забуду. Она просто пришла к моей двери. Ни у кого не хватило бы смелости прийти и позвонить в мою дверь. Ты представляешь себе, что такое Лос-Анджелес? Там никто никогда не может прийти к твоим дверям. Во-первых, никто не знает твоего адреса, во-вторых, все телефонные номера секретные, в-третьих, всех более или менее известных и влиятельных людей окружает чертова уйма секретарей и агентов, атмосфера там просто немыслимая. Кстати, хочешь кофе? Нет? Так вот, открываю я дверь — а на пороге стоит Сабина. Такая решительная. Знаешь почему? Она хотела взять у меня интервью для «Новой израильской газеты»! Крошечной еврейской газеты, издающейся в Амстердаме, о которой я что-то уже слыхал. Как я мог отказать? И потом, голландский, этот проклятый голландский, на котором она говорила… Все, о чем я и думать забыл, вернулось в одно мгновение. В то утро я не решился ей отказать, более того, я бы давно помер, если бы она удовлетворилась только несколькими разговорами… Конечно, не часто встретишь молодую девушку, которая так сильно интересуется прошлым. И это дает надежду, это утешает, когда можешь сплести рассказ о прошлом. Но вот что удивительно: сразу после того, как я это рассказал, я почувствовал себя предателем по отношению к мертвым, потому что, рассказывая, отдал свою историю в чужие руки. Мне действительно было очень тяжело.
Но я не мог ее винить. Наоборот. Я предложил ей работу, она стала моим личным секретарем. Нам нравилось снимать фильмы о войне по хорошим сценариям… И мы много чего успели сделать.
Сэм говорил так быстро, что я не успевал усваивать информацию. Значит, Сабина и Сэму навязала свою одержимость? Это вызывало вопросы, а за ними явилось давешнее раздражение. Когда же это прекратится? И прекратится ли когда-нибудь? Чего она, черт побери, хочет?
Но я ощущал и привычное смирение: это была Сабина, ее наваждение, ее тема, я должен это уважать, как мог я забыть об этом?
Сэм тем временем продолжал:
— А четыре года назад, когда я заболел и мне пришлось оставить студию…
Я не знал о его болезни и испугался, что он начнет долго говорить о ней и забудет предыдущую тему.
Но Сэм спросил:
— Ты ведь знаешь, что я был болен? Не мог работать из-за постоянных воспалений легких, доктора говорили: сопротивляемость организма опасно снижена. Мне пришлось покинуть студию, газеты списали меня со счетов, а одна даже опубликовала obituary[24]— как это называется по-голландски?
Я пожал плечами, словно не понимая, что он имеет в виду.
— Я отошел от дел, заперся в своей студии и начал писать книгу. И скоро стал поправляться. Доктора просто обалдели. Голова заработала, тело ожило. Я никому ничего не сказал — ни Анне, моей жене, ни Сабине. Я хотел все сделать один. Сабина до сих пор думает, что моя болезнь и бессонница прошли сами собой. Она все еще пытается втянуть меня в новые проекты. Но мне они больше не интересны…
— Значит, книга будет обо всей твоей жизни, и о военном времени тоже? Об Амстердаме, о семье? Почему ты не мог написать ее раньше?
— Я тоже думал об этом. Наверное, потому, что только теперь я могу облечь свои мысли в слова, могу сам рассуждать обо всем.
— Как далеко ты продвинулся?
Оказалось, что мы сможем поставить книгу в осенний каталог будущего года, к ярмарке.
25
Она застыла у дверей гостиницы — не как человек, ожидающий кого-то, а, скорее, как часовой. На ней было то же длинное пальто, что и вчера. Волосы не прибраны. Она напоминала летучую мышь, устрашающе хлопающую крыльями, готовую немедленно взлететь. Тот, кто не был с ней хорошо знаком, как я, не узнал бы ее, такой взъерошенной и незащищенной она выглядела.
Мы договаривались встретиться в вестибюле, а не снаружи.
— Привет, — сказал я деловито. Слишком далеко, она меня, скорее всего, не могла слышать.
Она медленно повернулась ко мне, покачала головой и сказала:
— Мы не должны этого делать, Макс, это ошибка.
Это прозвучало почти грубо, но нервный взгляд и то, как она судорожно сжимала край пальто, выдавали ее истинные чувства.
Она была бледна, на щеках горели красные пятна, в глазах — решимость.
Опьянение, весь день согревавшее мне душу, как легкая куртка, подбитая дорогим мехом, исчезло. А чего, собственно, я, слепой псих, ожидал?
— Почему нет? — спросил я.
— Я не могу! Это неправильно! Давай по-хорошему разойдемся, каждый своей дорогой. О’кей?
— Зачем ты тогда здесь стоишь? — заорал я, немедленно заведясь. — Чтобы сказать мне это? Ах, какая утонченность чувств! Пятнадцать лет прошли не зря, ты научилась хорошим манерам! Теперь ты беседуешь со своими жертвами, прежде чем исчезнуть. Это — значительный прогресс, я чувствую себя намного лучше! Было бы еще лучше, если бы ты вовсе не договаривалась со мной. Разве нет?
Я развернулся и пошел прочь, я был зол и снова, как вчера, чувствовал, что мне не хватает воздуха.
Но уже второй шаг был труден, словно я шел по зыбучим пескам, а третий — еще тяжелее.
— Постой!
Ее голос прозвучал так испуганно и жалко, что я понял: моя злость пересилила ее страх перед нашей встречей. Я остановился — она даже не догадывалась, что я все равно не смог бы сделать больше ни шагу. В голове было пусто, и я не знал, как совладать с гневом, на смену которому пришла грубость. Мне хотелось действия, движения, а потом — отдыха.