ошибок и заблуждений, нет… нет… нет…
Они лаконичны. Правильны. Идейно выдержаны. Они – есть!
– Ну, товарищи, кто хочет высказаться? – тяжело вздохнув, спрашивает руководительница.
Зайцев сидит красный, потупившись. Он ждет. Он мучился, создавая свои шедевры, может быть, не спал ночей. Шутка ли: добиться того, чтобы в рассказах не было ни того, другого, третьего, пятого, десятого… И чтобы в то же самое время они все-таки были. Адова работа. И теперь Зайцев ждет решения своей судьбы. Она в наших руках.
Ксения Владимировна привыкла к пассивности «семинаристов», и она вызывает нас по очереди. Как в школе.
– Товарищ Чашкин, – обрушивается на первую жертву указующий перст. – Ваше мнение?
«Что говорить? Как оценить?» – лихорадочно думает Чашкин, и это прямо-таки читается на его мгновенно покрасневшем лице. Он быстро двигает перед собой ручку, листки с записями, встает…
Чашкин, Герой Советского Союза, второкурсник. Сорок лет с гаком. После войны провел несколько лет в лагерях. Реабилитирован и награжден. В невропатологической практике есть такая операция: лоботомия. Через глазницу, стараясь не повредить глаз, вводят скальпель в лобный отдел мозга и наугад отсекают лобные доли – вместилище интеллекта – от полушарий. Человек после этого становится очень спокойным. Безобидным. Чашкину не делали лоботомию. Его просто подержали в лагерях. За анекдот. Или за то, что, проявляя героизм, вышел из немецкого окружения на войне. Скорее – второе, конечно, – за анекдот теперь бы не наградили. Надо отдать ему должное – Чашкин не пессимист. Он любит пошутить, посмеяться. Он очень добрый. И рассказы его оптимистические и добрые. На пользу. Не о лагерях, конечно. И не о чем-нибудь этаком. Просто оптимистические. Как у Зайцева. Как у многих из нас. О нашей счастливой, безоблачной жизни. Где все люди такие хорошие, такие добрые, отзывчивые. Где навсегда ликвидирован антагонизм классов, где нет никакой почвы для преступлений, где все главные проблемы решены надолго вперед, где – «стабильность»… Лицо Чашкина – большое, отечное, доброе, с расплывшимся носом и маленькими красными глазками, очень похожее на голову большой старой мыши. Жалко его, конечно, жалко, но зачем же он… Да, он не рвется читать на семинаре свои рассказы – чувство реальности у него все же осталось… – но сейчас ему все равно нужно выступить, необходимо. Таков порядок. Так положено, и если не будешь выступать, можешь не получить зачет. А зачеты всем нужны, потому что все хотят закончить институт и иметь диплом о высшем образовании. Чтобы работать в редакции, например. И сейчас Чашкину нужно выступить, необходимо. И высказать свое мнение. Свое. Он выступает первым, и сослаться не на кого. Хорошо тем, кто после. Можно так сказать: здесь уже обо всем говорили, я присоединяюсь к мнению предыдущих товарищей… Но Чашкин первый, и ему некуда деться. Выбор преподавателя – пал!
Выступает товарищ Чашкин!
– В рассказе… В первом рассказе автор показал, как у рабочих пробуждается рабочая совесть… – мямлит Герой Советского Союза. – На примере… На том примере из жизни, как они получают газету у киоска. Это маленькая новелла, набросок. В языке, правда, есть неточности, но, в общем, рассказ хорош. Добрый рассказ, полезный… Другой рассказ…
Постепенно Чашкин воодушевляется тем, что он говорит и тем, что никто не перебивает его, он уже как бы входит в роль – это ведь только начать трудно, потом легче гораздо, как во всем… Но когда Чашкин кончает, то роль как бы сходит с него, и, красный, распаренный, чувствующий себя, судя по выражению его лица, ужасно, он робко поглядывает на нас, следующих: «Что, может быть, я не так сказал? Поправьте меня… Я не хотел. Что делать, ребята. Но я старался говорить то, что думал, честно, я ведь не сказал ничего такого, чтобы…»
А ведь звание Героя не присуждают зря. Тем более реабилитированным. Какой же подвиг совершил он когда-то? И что произошло с ним теперь? И что же – о, господи! – что же происходит со всеми нами, думаю я опять с горечью…
– У вас все, товарищ Чашкин? – вздыхая и с искренним сочувствием глядя на Чашкина, спрашивает руководительница.
– Да, у меня все, как будто… – растерянно мямлит Герой и садится.
– Кто еще хочет высказаться, товарищи? – привычно, стараясь вложить бодрость в свой вопрос, обращается ко всем Ксения Владимировна. – Ну, тогда Вы, товарищ Тапкин.
Медленно поднимается со своего места Тапкин – высокий бородатый чуваш.
– Нуу… В этих вот рассказах, эта… Автор хотел показать… Сказать о рабочей совести, так? Мне – эта – понятна идея рассказов, верно? Но вот как она, эта, выражена… Тут не всегда все…
Ему тоже под сорок. Пишет он хорошо, гораздо лучше, чем говорит – хороший стиль, хорошие описания природы, есть образы, настроение. Был на фронте, многое знает. И довольно неглуп. Но тоже пишет «оптимистически». Вынужден. Иначе в редакциях не возьмут.
…В пустыне идет караван верблюдов, и мимо устало шагающего путника тянется однообразная волнистая равнина. Кричи, сколько хочешь – голос твой, тусклый и слабый в этой жаре, проглотят сухие пески, разве только верблюды поднимут свои печальные головы, но тут же вновь опустят их. Жара, как хочется пить, боже. Искупаться бы. Завтра среда. Позвонить Лоре? Часов в двенадцать?… Нет, после обеда лучше. Да, часа в два, в три.
– В языке очень много неточностей. Я сначала пытался записывать, но потом просто устал. Мне кажется, Зайцеву нужно еще как следует поработать над этими рассказами.
«Рассказами», господи! Это – Круглов. Не по существу, но хоть не хвалит. Хороший парень Круглов. И на том спасибо. Огромное. Но что я скажу? Что? Зайцев – маленький, сжавшийся в комочек, сидит, как затравленный зверь. Зверек. Зайцев.
Ты, Россия моя, великомученица! – по ходу дела сочиняю я, чтобы хоть чем-то отвлечься. – В имени светлом твоем грезится-чудится…Что-то холодное, что-то русалочье, странно-красивое, сказочное… Ты, Россия, Россия моя, женщины сильные…
Мы все были в положении Зайцева. И я, разумеется, тоже. На первом же курсе, на втором, кажется, «обсуждении» читали мои рассказы. О природе, о рыбной ловле, о девушках, о красоте. Они не были опубликованы – из журналов их мне возвращали, говоря, что они якобы «ни о чем», – но именно за них – в рукописи – меня приняли в Литинститут. Хотя творческий конкурс был – 40 человек на место. Весьма одобрил их завкафедрой творчества, который вскоре умер, и один из преподавателей, но он вел другой семинар. На «обсуждении» же мои рассказы раздраконили под чистую, совершенно так же, как журнальные редакторы, утверждая, что они «ни