Я проснулась, на меня смотрел мой муж. Его радужка лоснилась ореховой шерстью молодого бычка. На солнце.
— Ты что? — улыбнулась я.
Он прижал меня к себе и выдохнул. Трудно и тяжко. Я провела рукой по его макушкам. У макушечных ежиков улеглась щетина. Они стали добрее. Или устали.
А я вдруг подумала: пока я мучила его своей ненавистью, его могла украсть другая женщина. Он остался бы с ней, а я со своей ненавистью один на один.
* * *
— Давай отметим годовщину нашего путешествия?
— Давай, — без раздумий согласилась я и тут же опомнилась: — А Маришка?
— Может, твои родители согласятся с ней побыть?
Мы уехали в другие края. В самую жару. В сорок градусов в тени. Ненадолго. Только на выходные. И не очень далеко. Но это было так далеко, дальше не бывает от нашей жизни.
Мы шли из столовой маленького туристического пристанища для ленивых. И на меня засмотрелся мужчина. Я улыбнулась, он споткнулся и чуть не упал. Я расхохоталась. Это было так смешно!
Мой муж пошел впереди. Так быстро, что я еле его догнала.
— Что приключилось? — я тронула его за руку.
— Ничего.
У него было каменное лицо. Никакого выражения. Ни единой мысли, что можно прочитать. Ни в глазах, ни в губах, ни в чем. Отстраненность и отчужденность. Холодные и темные, как вход в подземную каменную мечеть, где ничего не узнать. Среди палящей жары и яркого лета. Это было вечером.
Я вдруг вспомнила, как после свадьбы, еще до рождения Маришки, мы пошли в парк. Погонять балду. Мы вращались на центрифуге во всех самых немыслимых плоскостях. С постоянным ощущением воздушной ямы, нештатного взлета вверх и провала в бесконечную пропасть. И целовались до исступления, заключенные в металлические скобы центрифуги. Не слыша и не видя ничего вокруг.
— Как вам не стыдно? Вокруг дети!
Мы услышали возмущенный крик женщины, когда центрифуга уже стала останавливаться, мы тоже. Мы сбежали из детского парка, хохоча во все горло. Даже наши поцелуи были только для взрослых. Наверное, поэтому у меня до сих пор возникает ощущение воздушной ямы, если я смотрю в его глаза. Или если мы вместе. Иногда просто вместе.
— Пойдем в пиццерию, — я потянула его за руку. — Мы часто ходим туда всей семьей. Там повар итальянец. Папа обожает его кухню.
— Я не люблю пиццу, — ответил мой муж с каменным выражением лица. И сжал твердые губы. Плотно. Это означало «нет». Мы пошли в другое место. Не хуже и не лучше.
Я вспомнила это потому, что мой муж уже тогда решал, куда нам идти, что делать, как быть. Он редко со мной соглашался, даже в мелочах. Я не возражала, тогда это было неважно. Он невзлюбил Мокрицкую, я стала реже с ней встречаться. Он не хотел, чтобы я виделась с однокурсниками и сотрудниками. Я бежала после работы домой. Он не запрещал мне. Он просто молчал. Но его молчание было хуже слов, страшнее удара. Он отдалялся мгновенно. За сто замков. За семь печатей. За тридевять земель. Так глухо, так немо, так далеко. До ощущения, что я теряю его. Я злилась и одновременно хотела любви и согласия. Как у всех. И я уступала. Нехотя. С виду. Зачем портить жизнь, если все так хорошо? Остальное, не наше, действительно было неважно. Мы прощали друг друга. Ведь тогда и любовь была слаще и горче. Сильнее и жарче. До забытья. До обжигающего света из далекой сказочной страны.
Он не разговаривал со мной до конца дня. Мы легли в кровать молча, как чужие. Каждый на своей стороне, подальше друг от друга. Мне хотелось плакать, хотя это было нельзя. Мои ожидания снова не оправдались. Я не сразу поняла, в чем дело. Да я и не знаю, поняла ли? Я пересматривала и пересчитывала каждый свой шаг за день. Что я сделала? Что сказала? День поделился на две половины. До столовой и после столовой. Я вспомнила и улыбнулась. Мой муж был тихушник. Вся жизнь с указательным пальцем, перпендикуляром, перечеркнувшим губы. Я улыбнулась и положила ему руку между ног. Он сбросил руку и повернулся на бок. Спиной ко мне.
— Прости, — невинно сказала я. — Я перепутала твое и мое. Что мне еще остается?
Я прижалась к нему всем телом. Я слышала его дыхание, чувствовала всей кожей, как дрожь пробегает по его телу автоматными очередями. Одна за другой. Насквозь. Я положила руку ему между ног, его бычий солдат уже стоял, вытянувшись во фронт. Хорошо, что он не видел моей улыбки. Мой мужчина был моим, даже если он сам того не желал. Он развернулся ко мне, чтобы мстить. А я ждала этого больше всего.
В завихрениях нестерпимо горячего воздуха мы снова вспомнили свою сказочную страну. Мы вспомнили вкус своей крови, кусая губы друг друга. Вкус крови и слюны, как коктейль из красного вина и минеральной воды. Вспомнили вкус семени и жаркой смазки, пеструю, разогретую, расплескавшуюся смесь наших генов, разного рода и племени. Мы вспомнили друг о друге все, и любя и не жалея друг друга. Распалили, разожгли, обнажили себя до самого сердца. Под завихрения нестерпимо горячего воздуха. От вентилятора под потолком.
— Знаешь, когда я тебя чувствую? — сказал он. — Когда слышу твой стон. Значит, моя женщина осталась со мной.
Мы нашли укромное место в маленьком туристическом раю. В зарослях колючего боярышника и черноплодной рябины. Между ними уже наливалась соком волчья ягода. Серый, одревесневший боярышник тянул к нам свои молодые ветки. И зеленые, и глянцевитые, красные. У боярышника были листья, похожие на человечьи сердца, сжатые в систоле, чтобы выстрелить очередной порцией сладкой крови с выплюнутыми косточками. Он не походил на аронию. Она была альвеолами человеческих легких, но кровь ее — кисло-сладкая, вяжущая. Привязывающая до конца жизни. Мы стояли по колено в море бессмертника, а рядом таилась волчья ягода. Что она делала в этом раю?
Он вложил мне в ладонь горячую от солнца монету. Из древнего золота. До нашей эры. На ее монетном чекане были два профиля. Его и мой. Как на известной камее. Македонский умер, неохотно уступив нам место. Я рассмеялась. Торжествующе. Мы победили!
— Я люблю тебя, — сказала я.
И меня бросило в пот, как и его. Меня расплавил наш монетный чекан. Я могла обжечься о саму себя. Легко. До ожогов четвертой степени.
— Я думал, ты никогда мне этого не скажешь.
Я подняла на него глаза. Мои руки дрожали. Не пойму отчего. Он обнял меня, я его. Мы стояли в зарослях бессмертника, и я думала, как же нам с ним повезло.
— А как же ты? — спросила я. — У тебя такого нет.
— Ты у меня всегда со мной.
Он вытащил бумажник. В нем была моя фотография. В том самом море, в последней капле древнего океана. Я смеялась во весь рот, запрокинув лицо к небу. Я смеялась, глядя на канареечно-желтое солнце и канареечные облака, и болтала ногами в воде до огромных водных фейерверков из сверкающих брызг. Такая беззаботная, легкая. Что плакать хотелось. По тому времени и по нас. По тем, кого уже нет.
Приворотный «акалай-макалай» свершился. Мы сказали друг другу — «я люблю тебя». Замкнули круг и забили гвозди в крышку собственного гроба.