имени Сурикова. Правда, общеобразовательные дисциплины здесь не играли решающей роли. Здесь был серьёзный конкурс, здесь нужно было не сплоховать по предмету будущей профессии.
Я сплоховал, и самым нелепым образом. Уже сейчас я не помню, как я рисовал и писал с натурщика, но, кажется, это прошло благополучно. Но вот настал черёд композиции. Этот экзамен был рассчитан на два дня, причём он попадал на субботу и понедельник. В воскресенье был перерыв. Большинство экзаменуемых не надеялись на импровизацию, да это и не требовалось, — занялись воспроизведением каких-то своих школьных работ. Я же, недавно прочитав «Фому Гордеева» Горького, решил сделать иллюстрацию.
Работал я весело и увлечённо. Двух часов, естественно, не хватило, чтоб закончить, но у меня был ещё в запасе понедельник. Моим друзьям-конкурентам пришла в голову блажная мысль — вынести незаконченные листы и поработать над ними в воскресенье дома. Я зачем-то поддался всеобщему порыву, хотя у меня для этого большой нужды не было. Просто стадное чувство.
Когда мы со своими папками явились в понедельник, нам велели эти папочки оставить у вахтёра.
В классе нам пришлось на чистых листах всё делать заново. Настроение было соответствующее, и вдохновение не то.
Как впоследствии выяснилось, никто всерьёз не рассматривал наших экзаменационных работ: сам факт выноса из института своих композиций во время конкурса являлся достаточным криминалом, чтоб оставить нас за бортом.
Однако я ещё на что-то надеялся и, придя в день зачисления, судорожно пробегал глазами списки зачисленных. На какое-то мгновение я с облегчением увидел свою фамилию, но, рассмотрев внимательнее, понял, что это ошибка зрения: там стояло не ИТКИН, а ШИКИН.
Попали в Суриковский институт только живописцы, которые не могли вынести с экзамена свои громоздкие холсты, а почти все бедолаги-графики, увы, остались с носом. Говорят, на графическом факультете в том году был даже недобор, и туда «ссылали» не слишком успешных живописцев.
Дух мой был подавлен, тем более что сразу же обозначилась перспектива загреметь в армию. Да, в девятнадцать лет я не обладал ни умом, ни основательностью характера; впрочем, подозреваю, что эти свойства оставались со мною и в дальнейшем.
Домашние мои очень меня жалели, но уехали на дачу, а я бродил по городу без нужды и без цели. Вскоре среди потерпевших фиаско распространилось сообщение, что в Прибалтике вступительные экзамены проводятся на месяц позднее, чем в Москве, и есть ещё шанс попытать там счастья.
Так я с Володей Циммерлингом и Машей Чернышовой оказался в Риге.
Нас, иногородних абитуриентов, разместили временно в общежитии. Среди поступающих было несколько «переростков», людей солидных, воевавших в Великую Отечественную, женатых, имевших уже детей. Со мной в комнате разместили такого фронтовика — Евгения Скульского. Это был одессит-еврей, с фамилией, похожей на польскую. Такими людьми, благодаря их фамилиям, укомплектовывали польские части, воевавшие против немцев с нашей стороны. Он имел даже какой-то польский наградной крестик. Этот человек мне очень нравился, но, к сожалению, в Латвийскую академию художеств он не попал и исчез из моей жизни.
Первым экзаменом был рисунок. Вне зависимости от специальности (факультета), все рисовали вместе в большой аудитории.
Программа: портрет и обнажёнка. Эту часть экзамена я плохо помню. Потом, после двухдневного перерыва, шла живопись маслом. Холсты и подрамники не выдавались, нужно было позаботиться об этом самому и заранее. Я, конечно, ничего не имел. Но за эти два дня я развил лихорадочную деятельность: нашёл какой-то ящик, разломал его, из досок соорудил подрамник, натянул холст, загрунтовал его в каком-то подвале Академии и с этой самоделкой явился на экзамен.
Вначале был портрет. Сидела пожилая натурщица в ярко-жёлтой блузке и чёрном жилете. У неё были крашеные рыжие волосы и красноватые тени вокруг почти бесцветных глаз.
Я с первого взгляда на неё утвердился в определённом плане — как я её изображу. Её смугловатое лицо очень хорошо контактировало с жёлтой блузкой. Фон в натуре был какой-то неопределённый, я придумал свой — серо-зеленоватый. Он хорошо подходил к её рыжим волосам. Как в старинных портретах, рядом с освещённой частью фигуры я фон утемнил, а рядом с теневой — немного усветлил. Дама эта получилась очень похожей и выразительной. Во время работы я слышал за спиной некое движение и шёпот. Подходили и конкуренты, и педагоги, смотрели молча. На экзаменах никаких советов подавать нельзя — запрещено. Но шёпот этот был явно одобрительный.
Дальше была мужская обнажённая модель, она у меня явно не получилась. Натурщик был загорелый; в своей школе я писал белотелых и видел множество оттенков, а здесь я намазал, в основном, одной охрой.
Композицию я сделал акварелью, ибо шёл на графику, да и холста у меня больше не было. Плохо помню, что я изобразил. Что-то с лошадьми. К концу экзаменов по специальности настроение моё было на нуле. Всё, что я сделал, кроме портрета, было так плохо, что я приуныл всерьёз. Однако скоро выяснилось, что я допущен к общеобразовательным, а это уже ни на что не влияло — это означало, что я прохожу в Академию.
Запомнился мне экзамен по латышскому языку. Мы, приезжие, недоумевали — к чему этот формализм? Ведь всем известно, что мы этим языком не владеем.
Перед экзаменом нам всем выдали текст четверостишия о Ленине (пишу его русскими буквами):
Ленинс мумс ка сауле старуа,
Лайку Лайкуос яунс ун дзивс
Мусу руакас виня каруакс
Мужам пливуос скайст ун бривс.
Это нужно было выучить и произнести. И всё! С этим мы справились с грехом пополам. И были приняты все трое.
Из Москвы, из МСХШ прибыло четверо. Четвёртым был Удис Межавилкс, но ему, очевидно, не требовалось сдавать экзамен по латышскому.
Я и Удис Межавилкс, Рига, 1958 г.
Мой экзаменационный портрет пожилой женщины был как-то особо отмечен. Сам ректор Отто Скулме предложил зачислить меня на живописный факультет, но я отказался и поступил на графику, как и указывал в своём заявлении первоначально.
Итак, к моей фамилии прицепили в хвосте букву «с» — Иткинс, — и я стал студентом первого курса WMA («Валет мокслас академи»). Правда, места в общежитии мне не нашлось. Нужно было снимать что-то в частном секторе, но в этом деле мне помог мой отец. Он связался из Москвы со своим знакомым рижским финансистом, и тот устроил меня в общежитие Рижского финансового техникума. Тогда это называлось блатом. Мне назначили стипендию — 220 рублей. Питался я в