— Ну, о награде ногайчишке, государь, не тоскуй. Он своё берёт с прихватом. Задарма-то и шелудивый пес не поскулит. А вот кабы ты Мисуфа наградить велел примерно, то б и ладно.
— Да я, шурин, вседушно. Одно жаль — нехристь. То б образок золочёный отпустил…
— Однако, не в меру доброхот ты, Фёдор Иоаннович. Ну, на что ему, скажи, псу, милости такие? Или он ближний твой? Рында ли? Вот добрую горсть золота через Ураза отпустить ему, опричь платья из объяри, это да. И Измаилку без гостинца негоже оставить. Эха! Куда ни кинь: одни растраты…
— У-у… с этим ты сам как-нибудь, Боря, с деньгами-то поквитайся. — Торопко замахал царь.
— Да нешто ж я тебя, царь-батюшка, такими мудрями неволить стану?! — в голосе Годунова ни следа издёвки. — Впрочем, не про то речь. Лучше послушай, что мне тот Ураз глаз на глаз сказывал. Измена кругом змеится. Все наши передряги как-то окольно утекают к крымцам или в Ногаи. Сыскать же доносчика, сколь ни силимся, пока не далось. Добро б, на ком улика открылась кака. Ан нет, всё шито-крыто. Правда, я, государь, крепкое взял подозрение на толмача Урусова Бахтеяра. Они с Алогуламом Урмахметовым при людях, смекай, ни здрасьте — ни прощай. В иных же местах очень даже купно держатся. С чего? Не знаю. Оно и странно: Бахтеяр тебе преданность свою всегда кажет. Об Урусе иной раз такое выдаст, что тому и слушать бы — чума. А поглянь: с Алогуламом спознался — мало не как братья срослись.
— А… А-ло-га-лам? Это кой же? — Фёдор подал голос из прерывчатой поклёвки. — Не тот ли, случаем, что и в улыбке сычом зырит?
— Подлинно дивлюсь, государь, сколь ухватлива память твоя. Верно подглядел, — вкрадчивость Годунова польстила царю. — Так вот, о том и речь, что трудны стали дела наши с ногаями. Владыка их Урус в последнее время дерзок донельзя. Клянёт, поганый, безрассудных казаков. Которые, кстати, своим воровством против него и нам немалый вред несут. Но главное, Урус зело осерчал, что казаки его улусы воюют будто с твоей государевой потачки.
— Ой, Борис, не ты ль мне третьего дня хвалил разбойников? Де, чем больше от них урона Урусу, тем нам дышать вольготнее? — скривился в ухмылке Фёдор.
— Ну-так поперву так и было. Теперь же от того же — вред, да немалый. Поскольку казаки воруют как никогда. Всех, и наших купцов — тоже. Урусу же, что тут говорить, разорение от них. Оно б и недурственно — сам разбойник не приведи Господь. Вот только погода не та. Ономнясь отделались от крымцев Белевом и Козельском, благо господь Безнина на победу сподобил. Вдругорядь, кабы не воевода Хворостинин, что на Рязанщине отбился, так и не ведаю, что бы с нами сталось. Татары нам — бич божий за грехи великие. А неравно к ним в довесок Урусовы орды примкнут? А ещё мне доподлинно известно, что Батур-король распротивный в своём логове новый поход против нас замышляет. А с ним заодно и шведские собаки. Вестимо, Руси не устоять под лавиной такой. А тут ещё и в самой Москве, государь, по мягкости твоей никак измены не выведем, — углядев, как Фёдор сморщился, Годунов скороговорно выдохнул. — Попомни мои слова: аспидов чёрных пригрел ты на груди. Продадут они тебя — Шуйские…
— Ну-ну, опять за старое, — набычился царь, безвольно вислая губа дулась и твердела.
— Боже мой, да кто ж тебе, Федя, окромя холопа твоего вечного Борьки, правду-то скажет? Мы ж с тобой кака-никака, а родня. Кому ж как не мне радеть за тебя первому? Хоть и не дождёшься от тебя, прости за дерзость, благодарности. Кто я тебе? Вот вскорости спнут меня, ты и словом ласковым шурина не помянешь…
— Боря, родной, да ты что? Ведь Аринушка да ты… Вы ж у меня всё равно… два глазочка. — Впечатлительный Фёдор не вынес упрёков, пустил слезу.
Не звавший такой отдачи боярин смутился. Не хватало ему ранней падучей. Тут бы задуманное обстряпать сжато и поскорей — к завтра, до возможного схлёста с Думой. Согласия и поддержки царя, причём немедленно — вот чего ждал Годунов.
Уговоры не помогли. Фёдор плакал непрерывно и навзрыд. Унять его теперь мог лишь один человек — нежная супруга Ирина. Борис Фёдорович не замедлил прибегнуть к помощи сестрицы.
Вскоре царёв духовник вернулся со статной лучеглазой женщиной. А спустя полчаса шурин спокойно подводил государя к мысли о возведении на рубежах с башкирами и ногаями новых заградительных «орешков». По словам Бориса, для прикрытия уязвимых участков юго-востока скорейше требовалось заложить крепости в Поволжье: на Увеке, на Уфе, на Белом Воложке и близ волжской излуки — гнездовища казаков.
— А люди из Разрядного приказа стены весной ещё разметили. Цифирью бревна и доски меченые ждут в нужном месте сплава, чтоб скорейше крепостёнки сбить…
Изредка хлюпающий царь до конца не слушал и полностью одобрил затею, узнав, что град на Самаре-реке собирался воздвигнуть его великий отец.
— Слаб я умом. В государстве плохо разумею, так уж мне грех хоть бы замыслов ума вельми премудрого не завершить. С богом, Боря, сполняй батюшкину волю. И не серчай, что я те худой поплечник.
Такой вот добрины удостоил великий государь задумку правящего шурина.
Выгребная слободка
Пшибожовский имел все основания считать, что новое его злодейство умрёт без шума. Чистую православную душу с польских гнусностей выворачивало, как с «гостинцев» золотаря. Однако на сей раз шляхтич дал оплошку. Недалече за кучей отбросов хоронился нищий Свиное Брюхо.
Бедолага только присел по главной надобности, а тут шум и свалка. Жалким червем врылся Свинобрюх в помои и, едва уняв колотун, притаился. Поневоле отследив событие, оборванец благополучно переждал грозу и, припадая на обе ноги, почапал в коронный нищенский закут за Яузой.
Пополудни, обшагивая растопырившуюся в спячке «знать», Свинобрюх прихвостился к веренице калек, бродяг, юродов. Она всачивалась в некое подобие паланкина из ржавой жести и разноцветной рвани, на которую не польстился б и худой ветошник. Под палаткой трепыхалось пухлявое и аляпистое. Оно-то как бы и всасывало очередных. Скоро Свиное брюхо очутился перед пузычем, седлавшим груду отрепья. Махонькая плешивая башчонка топла в обширном разнотканного кроя кафтане, искапленном всякостями, из которых вовсе уж нелепо боченилась толстая златая нить, навитая на шёлковые шнурчатые утолщения. Лысину кругляша венчала режуще-цветистая, как и всё царство голи, тафья. Вождь бродяжного люда уминал снедь, бесперебойно пополняемую из котомок отчитавшейся голи. Глухо бурчащий Свинобрюх вывалил плоды промысла.
— Вот, Лентяй, бахты отрез. Голубой, с каёмкой золочёной. — Замолк, ждя похвалы.
— Ну, чего пасть-то раззявил? — донеслось взамен.
Свинобрюх очумело уставился. Лентяй невозмутимо чавкал. Стрельнув зрачками понизу, нищий разглядел скрюченное существо, что глазело из сумрака. Это нечто, а вернее некто, столь мало походило на человека, что даже у привычных к его безобразию вызывало оторопь. Плоское лицо точно не имело возраста. Остов столь же точно был лишён сообразия. Карлик: плечи широкие, ручищи несоразмерно длинные, с загребистыми перстами. Ноги короткие, узловатые. Шея творцом не предусмотрена: голова бородою лихо и сразу врастала в грудь. Сверху — сплошной изогнутый затылок. Срез уходящего в лоб затылка напоминает гладкий купол. Под узким костистым лбом — тюленьи глазки, ниже — ковшовая челюсть, по бокам — уши нетопыря. С первогляду — убожество. Но и это была не точка, а лишь многоточие доброй природы, даровавшей уродцу щетину сведённых на переносье дуг-бровей. Сие украшение придавало и без того мрачно-затравленному выраженью задираемых кверху глаз настой непроходимой супи и ярости.