Няндома запомнилась Николаю Рубцову лучше. В этом небольшом городке, в доме, стоящем почти вплотную к железнодорожной насыпи, умерла старшая — Рая скончалась еще до рождения Николая — сестра Надежда.
Надежду Рубцов любил... Он запомнил, как выходит она к гостям в нарядном платье, в блестящем монисто на высокой шее, чтобы показать, чему научилась в кружке пения...
«Монисто, — вспоминал Рубцов, — очень шло к ней, придавало ей еще красоты и тихо звенело во время танца. И голос ее звенел, и слова непонятной песни тоже звенели, и всю жизнь сопровождает меня, по временам возникая в душе, какой-то чудный-чудный, тихий звон, оставшийся, наверно, как память об этом пении, как золотой неотразимый отзвук ее славной души».
Живая, общительная, Надежда погасла в одночасье — съездила в деревню на сельхозработы, простудилась и заболела менингитом.
Рубцов часто вспоминал, как мучительно переносила она нестихающую боль и, когда заговаривали с ней, отворачивалась к стене...
Наде было шестнадцать, когда она умерла. Ее хоронили как комсомолку...
Рубцов запомнил красный гроб, множество венков, скопление народа...
На всю жизнь осталась в нем боль утраты, всю жизнь считал он, что, если бы Надежда не умерла так рано, не было бы в его жизни того безысходного сиротства, через которое предстояло пройти ему...
Почти все эти, полулегендарные рассказы Николая Рубцова о жизни в Емецке и Няндоме почерпнуты нами из записок Д. и рассказов Сергея Багрова...
И все...
Более нигде, кажется, ни в стихах, ни в письмах, ни в разговорах с друзьями не вспоминал Рубцов о той жизни, словно это и не его была жизнь, а его началась только в Вологде...
— 2 —
14 января 1941 года Михаил Андрианович Рубцов, как записано в учетной партийной карточке, выбыл из Няндомы в Вологодский горком партии.
В Вологде Рубцовы поселились недалеко от Прилуцкого монастыря, в который еще недавно свозили со всей области раскулаченных мужиков...
Николаю было четыре года...
Из родительских разговоров ему запомнилась всего одна фраза.
— Александра, кипяточку! — кричал отец, усаживаясь за стол.
В рассказе «Дикий лук», передавая атмосферу тех лет, Николай Рубцов попытался нарисовать характер отца.
Рассказ написан уже после смерти Михаила Андриановича, и, читая его, видишь, как пересекаются в этой небольшой зарисовке два взгляда: ребенка в еще неясное, туманное будущее и усталого, измотанного жизнью поэта, как бы усмехающегося своему детскому неведению...
«Давно это было. За Прилуцким монастырем на берегу реки собрались мы однажды все вместе: отец, мать, старшая сестра, брат и я, еще ничего не понимающий толком. День был ясный, солнечный и теплый. Всем было хорошо. Кто загорал, кто купался, а мы с братом на широком зеленом лугу возле реки искали в траве дикий лук и ели его. Неожиданно раздался крик: «Держите его! Держите его!» И тотчас я увидел, что мимо нас, тяжело дыша, не оглядываясь, бежит какой-то человек, а за ним бегут еще двое.
— Держите его!
Отец мой быстро выплыл из воды и, в чем был, тоже побежал за неизвестным. «Стой! — закричал он. — Стой! Стой!» Человек продолжал бежать. Тогда отец, хотя оружия у него никакого не было, крикнул вдруг: «Стой! Стрелять буду!»
Неизвестный, по-прежнему не оглядываясь, прекратил бег и пошел медленным шагом...»
Михаил Андрианович Рубцов был, как говорится, сыном своего времени.
Вот он стоит на фотографии в белой косоворотке, бравый, знающий себе цену деревенский парень. Если бы не революция, быть ему оборотистым сельским лавочником, может, выбился бы он в купеческое сословие, и его жизнь сложилась бы разумно и полезно для себя и для других.
Фотография сделана в начале двадцатых, и во взгляде смотрящего на нас Михаила Андриановича сквозит вера в разумное устроение будущей жизни.
Михаил Андрианович сделал свой выбор. Когда новая власть безжалостно погнала на голодную смерть миллионы русских мужиков, он примкнул к победителям и без сожаления покинул обворованную, обескровленную деревню, чтобы определиться на сытую, хлебную должность в новом, теперь уже полностью подвластном кремлевской нечисти, мире.
И, должно быть, исправно служил хозяевам, коли, несмотря на отсутствие образования, потихоньку рос в должностях, а на пятом десятке даже выдвинулся в круг областной номенклатуры.
Сохранилась еще одна предвоенная фотография... Михаил Андрианович сидит за рабочим столом в конторе. На нем пиджак, белая рубашка, галстук... Волосы гладко зачесаны назад... Взгляд прямой, как бы пронзающий насквозь. В нем чувствуются твердость и преданность генеральной линии партии.
Рассказывают, что, будучи навеселе, Михаил Андрианович ставил на патефон пластинку с «Интернационалом» и, выстроив семью в шеренгу, сам становился в строй и, вытянувшись в струнку, слушал партийный гимн.
Маленький начальник — отец и в рассказе Рубцова ведет себя очень типично. Не задумываясь, вылезает из реки и «в чем был» устремляется в погоню за неизвестным.
Зачем? Да затем, что за годы номенклатурной службы его выдрессировали на погоню. И этот: «Стой! Стрелять буду!» — подлинный, из тех лет крик.
Это же беспорядок — кто-то посмел убежать!
И неважно, что оружия у преследователя нет, неважно, что в погоню он устремился голым... Социальные роли и преследователем, и преследуемым осознаются настолько отчетливо, что оружие и не требуется, они оба знают магическую силу слов:
— Стой! Стрелять буду!
Беглец вынужден покориться. Он прекратил бег, даже и не оглянувшись, чтобы проверить — насколько реальна угроза...
«Все это поразило меня... — тридцать лет спустя, — напишет поэт Рубцов. — И впервые на этой земле мне было не столько интересно, сколько тревожно и грустно. Но... давно это было».
Приходится только гадать, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, не потеряй он так рано семью. Но, оказавшись в детдоме в Николе[2] — всего-то, если считать по прямой, в нескольких десятках километров от деревни Самылково, — открылась ему простая, искупающая отцовские прегрешения и предательства, истина:
С каждой избою и тучею, С громом, готовым упасть, Чувствую самую жгучую, Самую смертную связь.
Эту истину, на осознание которой ушло несколько поколений, Рубцов не уставал повторять всю жизнь.
Не порвать мне мучительной связи С долгой осенью нашей земли, С деревцом у сырой коновязи, С журавлями в холодной дали...
— 3 —