Необыкновенное все-таки было время. Оглядываясь назад, вспоминая те события, каждый раз изумляюсь. Всем нам, выпускникам семилетки, в рамках существовавшего тогда спортивного комплекса «Готов к труду и обороне» надлежало обязательно участвовать в легкоатлетическом кроссе. В назначенный день почти никто не пришел: война идет, а тут какой-то кросс! Но когда нам сказали, что те, кто не придет на кросс, не поедут в колхоз, — все пришли.
И вот мы в колхозе. С утра до вечера под палящим солнцем — в поле. Все обгорели, кожа слезала клочьями. Поварихи у нас не было, так как в поле дорожили каждой парой рук. Готовили сами, все по очереди. Готовили — это громко сказано. Варили прямо в поле, на костре, в огромном котле. Я с ужасом ждала, когда придет мой черед, ведь я совсем ничего не умела готовить. Чуда не произошло, моя очередь кашеварить наступила. Как сейчас вижу: костер, черный от копоти котел и вылезающая через край пшенная каша. Я слишком много положила крупы, вот и тесно стало моей каше в этом огромном котле. Возле стою я — в бордовых сатиновых шароварах, обгоревшая и вся в слезах — от дыма, от боли в обгоревших руках и досады на свою неумелость. Да и стыдно было: придут уставшие и голодные ребята, а тут… Но ребята ничего не сказали, всю кашу съели, ложки облизали. Голодные же! Увы, я была не единственная неумеха. Такие «кулинарные шедевры» мы ели не один раз.
До конца лета я не доработала. Заболела скарлатиной, меня увезли в Уральск и положили в больницу. Не помню, сколько я там пролежала. Вскоре после выписки из больницы я снова заболела. Перепады температуры от 35 до 40 градусов. Невыносимые головные боли, мне казалось, что даже волосы мешают, будто железным обручем стягивают голову. Попросила отца сбрить их. Он не стал спорить, взял машинку и обрил меня наголо. Долго не могли поставить диагноз. Однажды мама встретила на улице известного в городе врача Келлера, из ссыльных немцев. И хоть он куда-то очень торопился на своей бричке, но согласился посмотреть меня. Выслушал, осмотрел, определил — брюшной тиф. И снова в больницу. Помню охвативший меня ужас, когда я оказалась в той же палате, где лежала в первый раз, и на кровати, где тогда умерла моя соседка. «Значит, и я умру» — это было первой моей мыслью. Тут же я надолго потеряла сознание. Все остальное до того, как сознание вернулось ко мне, знаю со слов мамы. Положение было почти безнадежным. Я очень долго находилась без сознания, температура постоянно держалась на уровне 39–40 градусов, сердце справлялось с большим трудом. И однажды маму с папой пропустили, чтобы они могли проститься со мной, хотя отделение было инфекционное, к больным никого не допускали. Врач сказала им, что все зависит от сердца — выдержит оно или не выдержит. Представляю их состояние. Позднее мама рассказывала, что она каждое утро приходила к больнице и со страхом заглядывала в окно моей палаты, которая находилась на первом этаже: если видно мое домашнее одеяло, значит, я еще жива. И так — не одну неделю.
Была уже зима, когда я пришла в себя. Стояли сильные морозы. В больнице, где было печное отопление, не хватало дров, и родители каждый день приносили несколько поленьев, чтобы подтапливали мою палату. Есть грубую пищу мне не разрешали, требовались белые сухари, масло, соки. Но где все это взять, когда действует строгая карточная система, а на рынке цены такие, что купить ничего нельзя? Подобную роскошь могли себе позволить лишь спекулянты. Их во время войны появилось немало. Можно было выменять продукты на драгоценности, на какие-то очень хорошие вещи. Но в нашей семье такого отродясь не водилось. Выход нашел отец: собрал более или менее приличные вещи (ковер, свой новый коверкотовый костюм, хромовые сапоги и что-то еще) и поехал по деревням. Привез мешок яблок, немного белой муки и чуть-чуть сливочного масла. Теперь почти каждый день мама или папа приносили мне белые сухарики, сок, яички. Понемножку я начала поправляться.
Однажды стук в окно раздался во внеурочное время. Я выглянула и увидела под окном радостно улыбавшуюся Люсю Малиновскую — лучшую мою подругу. Она что-то говорила, показывала на свою голову. Я ничего не слышала через двойные стекла, не понимала, чего она хочет. Тогда Люся сняла с головы шапку, и я увидела, что она острижена наголо! Как потом выяснилось, сделала она это из солидарности со мной. Чудачка!
Месяца три, кажется, провалялась я в больнице, вышла оттуда такая слабая, что пришлось заново учиться ходить, держась за спинку кровати или стула. Обритая наголо, худющая, еле стоявшая на ногах, я остро испытывала радость: жива! Ходила по комнате, трогала вещи, смотрела в окно и снова радовалась. Радовалась тому, что хожу, вижу, разговариваю, слушаю. Потом начала выходить на улицу. Наступил день, когда я решила пойти в школу, повидать одноклассников. У нас был очень дружный класс, встретили меня радостно, а Люся Малиновская кинулась обниматься. Я от слабости не устояла на ногах, упала и ее за собой потянула. Обе лежали на полу и хохотали, а рядом хохотал весь класс.
Учиться в том году я уже не смогла, ибо безнадежно отстала больше чем на полгода, да и сил пока не было для учебы.
Когда после болезни я начала выходить на улицу, мне показалось, что людей в городе стало значительно больше, чем до моей болезни. Так и было в действительности. В Уральск передислоцировались с запада еще какие-то предприятия, военные училища, постоянно прибывали беженцы. А это все люди, люди, люди…
За годы войны население Уральска возросло примерно на 40 тысяч человек и достигло 100 тысяч.
Глава 2. Все для фронта
В 1942 году нашу школу закрыли, в ее здании разместился госпиталь. Ученики разбрелись кто куда: одни перешли в другие школы, многие старшеклассники пошли работать, кто-то вообще уехал из города.
Надо признаться, что я в то время была, что называется, маменькиной дочкой: избалованная, робкая, несамостоятельная, не приспособленная к разного рода житейским трудностям и передрягам. Но в тот момент, когда встал вопрос, что же мне делать, я вдруг четко поняла, что в этой ситуации нельзя ответственность за свою судьбу перекладывать на кого-то другого, что я должна сама принимать решение. И я решила: иду работать на завод.
В это время мне пришла повестка: меня мобилизовали на трудовой фронт, пока — в качестве ученицы школы фабрично-заводского обучения. Да, в годы войны существовала и трудовая мобилизация. Мама пошла со мной на комиссию, предъявила справку о том, что у меня порок сердца, и я получила временную, до полного выздоровления отсрочку. Неловко было уклоняться от призыва, но мне почему-то не хотелось в эту школу, и мамины действия не вызвали у меня протеста. Однако, выйдя из школы, я тут же заявила маме, что болтаться без дела не могу и пойду на военный завод. Мама возражала, потому что сердце-то после перенесенного тифа действительно очень беспокоило меня. Мама предлагали устроить меня куда-нибудь в более спокойное место, на канцелярскую работу. И вот тут я впервые за свои шестнадцать лет сказала свое твердое «нет», заявила, что пойду только на военный завод и обязательно буду осваивать рабочую профессию. Меня отговаривали от этого опрометчивого, по их мнению, шага все родственники, но я настаивала на своем. И настояла.