Комиссар задумчиво посмотрел на круглые карманные часы, лежавшие перед ним на столике, отмечая время получения известия о капитуляции, а затем задал Деренталю странный вопрос:
– Лейтенант, вы женаты?
Вопрос застал лейтенанта врасплох. Он никак не ожидал этого вопроса от собеседника, которого, казалось, неплохо изучил, почти две декады довольно близко наблюдая его в штабе Журдана.
Комиссаров Конвента, уполномоченных правительства и прочих национальных агентов в республиканской армии не любили. Как не любили бы в любой армии (будь то австрийская, английская, прусская или русская) штатских, присланных с особыми военными полномочиями. Не любили, но понимали их необходимость в сложное революционное время, когда вся власть в стране находилась в хаосе и смятении. Последние две кампании полностью доказали их полезность во французской армии: ведь власть республиканских генералов была сильно ограничена даже в прифронтовой полосе, – они не могли рубить головы или даже сажать в тюрьму проворовавшихся армейских поставщиков, чинивших препятствия регулярным войскам командиров всяких полувоенных формирований и не желавших ничем помогать военным департаментских чиновников. С гражданскими властями могли справиться только такие же гражданские комиссары. Они же могли организовать через давление на правительство Республики серьезную помощь частям, действующим на фронте, присылкой дополнительных резервов. Но лишь в том случае, если сами комиссары были на своем месте и хоть что-то понимали в армейских нуждах.
Присланный в Самбро-Маасскую армию, объединенную в конце флореаля из частей Арденской, Мозельской и Северной армий, комиссар Конвента понимал в войне. Именно он семь месяцев назад навел порядок в Арденской армии (одев, обув и вооружив ее солдат, добившись присылки резервов и разобравшись с военными поставками), сделав ее победоносной, отбросившей австрийцев за виссембургские линии. Сейчас он прямо вел к победе и Самбро-Маасскую армию. Чего стоило хотя бы распоряжение об отмене приказа Комитета общественного спасения об отправке восемнадцати тысяч солдат в армию Пишегрю (как штабной офицер Журдана Деренталь знал и это), которые так должны были пригодиться в завтрашнем сражении!
Да, все это было так. И в то же время, признавая неоспоримые заслуги перед армией этого комиссара, его не любили. Не солдаты, – те, собственно, не сталкивались близко с уполномоченным правительства, – все офицеры Журдана, весь его штаб. И Жак Рэне Деренталь понимал, почему (и разделял их чувство). В молодом комиссаре было слишком много необычного, – и об этом тоже говорили и повторяли еще до его приезда на фронт в офицерской среде, наряду со слухами о заслугах этого депутата Конвента перед армией. Не сходясь близко ни с кем из офицеров или гражданских властей, держа всех на расстоянии, комиссар казался надменным даже с генералами. Несмотря на свою молодость (он был ровесником Жака Рэне, которому в этом году исполнилось двадцать пять лет), казалось, он не имел возраста, – так, по крайней мере, чувствовали те, кто общался с ним. Комиссар с презрением относился к обычным офицерским «радостям» – дружеским пирушкам, вину, картам и женщинам. Его не интересовало, что есть, на чем спать, и – что было совсем удивительно! – похоже, его не привлекали даже вражеские трофеи и победные лавры! Деренталь ни разу не видел, как он пьет, ест, переодевается, испытывает чувство жажды, голода, холода или жары. В любую погоду – холодно-дождливую или удушливо-жаркую – застегнутый на все пуговицы, надменно-красивый в своем тщательно выглаженном и вычищенном костюме, странно державшийся, говоривший и даже двигавшийся депутат Конвента производил устрашающее впечатление на окружающих. Знавших также о многочисленных арестах и расстрелах, как шлейф тянувшихся за этим странным молодым человеком. И даже его бесстрашие на поле боя под пулями некоторым казалось не бесстрашием, но скорее бесчувствием, сродни тому бесчувствию, которое было уже у лишившихся всяких чувств убитых солдат.
Все это удивляло, ужасало, восхищало и очень не нравилось офицерам-республиканцам. Впрочем, в этой кажущейся некоей бесчеловечности, точнее нечеловечности поведения, прибывшего из Парижа уполномоченного не было ничего такого уж сверхнеобычного: за последние пять лет Франция, все глубже погружавшаяся в революционное безумие, перевидала великое множество необыкновенных личностей: святых и грешников, преступников и жертв, чудотворцев и сумасшедших, всех этих свихнувшихся на крови, гильотине и мученическом венце Маратов, Шарлотт Корде, Журданов-головорезов, Сент-Юрюгов, Фурнье-американцев, Шареттов и Жанов Шуанов! Сбросивших рясу и взявших в руки саблю священников, превратившихся в лесных разбойников адвокатов и дворян, превратившихся в плотников и сапожников! Да разве сам правивший сейчас Францией Робеспьер не был точно так же нечеловечески добродетелен и неподкупен, как этот верховный комиссар Самбро-Маасской армии, который, как говорили, в Париже был одним из главных якобинских вождей и являлся правой рукой великого Максимилиана?!
Вот почему сейчас странный и слишком уж человечный вопрос комиссара армии заставил растеряться привыкшего совсем к другому обращению Деренталя.
– Нет, гражданин уполномоченный, – ответил он, чуть помедлив. – Но у меня есть невеста. Ее зовут Мадлен, и она ждет меня в Рокруа. Ее семья из зажиточных крестьян. Как и моя, – добавил вдруг Деренталь.
Лейтенант и сам не подумал, почему он произнес последнюю фразу. Это произошло почти машинально. Но потом понял, почему. Всего два дня назад в его присутствии комиссар допрашивал взятого в плен эмигранта, назвавшегося шевалье д’Эпремоном, но больше не захотевшего ничего рассказывать ни о себе, ни о вражеских войсках. На посулы и угрозы депутата Конвента пленный отвечал ругательствами и в конце концов назвал уполномоченного правительства изменником-дворянином и предателем от аристократии. Чем, может быть, не был совсем уж неправ: по крайней мере, внешне выглядел комиссар точь-в-точь, как перешедший на сторону революции недорезанный аристократ с этими своими длинными напудренными волосами, серьгой в правом ухе и огромным шелковым и совсем нереволюционным галстуком. «Я из крестьян», – сухо ответил тогда комиссар, чем вызвал истерический смех пленного. После чего уполномоченный почти потерял свое обычное хладнокровие и резко бросил: «Да, я мог бы, как и вы, до революции называться шевалье. Но я предпочитаю благородное имя крестьянина». И добавил с холодной иронией (обычно наводившую дрожь на тех, к кому он обращался): «А ваше сословие ныне подлежит проскрипции. Всех шевалье мы расстреливаем. Как сейчас расстреляем и вас, ше-ва-лье…» И, заканчивая допрос, дал знак увести пленного. Которого действительно расстреляли. В тот же день.
Здесь Деренталь почему-то подумал о маркитантке Флори, с которой был только позапрошлой ночью, о простушке Розелинде, с которой был в прошлом месяце, о бедной Бетти, с которой расстался еще зимой, обо всех своих веселых подружках, с которыми встречался в последние два года, пока находился в армии, и мысль о Мадлен Роже, которая ждала его с такой верностью (а с верностью ли? – вдруг нехорошо кольнуло сердце лейтенанта), стала ему отчего-то неприятна. Может быть, потому что вопрос о ней задал этот странный молодой комиссар, которого, как был уверен лейтенант, вряд ли по-настоящему интересовала судьба и самого Жака Рэне, и его невесты, и вообще кого-либо в армии.