Дом, в коем жили Никитичи-Романовичи, был подожжен с четырех сторон, почти всех пресветлый царь и великий князь убил, но, по другим данным, не меньше и арестовал, сведя с собою.
Зле, бардзо зле начался новый век в землях дикой Московии! Не зря Гораций воскликнул: о рус!
С тем кланяются вашей высочайшей милости, королю польскому и литовскому, тут ежечасно рискующие для славного вельможного сейма и высочайшего рыцарства, послы Заславский, Збарский и Пелгжимовский».
Холода
За Яузой в роще Юшка пустил аргамака на волю. Седок на лихом жеребце без седла и узды был для всех подозрителен. По задворкам, обильно поросшим берсенем и малиной, конюший Романовых выбрался к стенам Чудова монастыря. Здесь давно отдыхал и спасался от мира Юшкин дед, Елизарий Замятня. Когда-то Замятня был крупной фигурой, охранял благочиние Белого города. Сам Годунов поставил его объезжим головою от речки Неглинной до Алексеевской башни.
Теперь же Замятня удалился по старости лет на покой — в монастырь. Но и здесь воскресал в нем порою дух разгульной, овеянной шустрыми стрелами юности. Хоть его келья и смиренное облачение инока ничем не выделялись средь прочих, брат Елизарий, издавна ведший дружбу с архимандритом, поставлен был независимо и высоко. Когда он приметно одуревал от беспрестанных молитв и трудов послушаний, Замятня выстраивал братию в монастырском саду, и начинались боевые учения. Монахи охотно разминались, вырезывали кленовые стрелы и луки, поочередно охаживали шестопером[6] растрепанный кожаный щит. Относящихся к ратному делу с прохладцей или почитающих его искушением дьявола Замятня легко убеждал, развивая живые картины осады татарскими ордами Чудова монастыря. Не от дедушки ли Елизария и перешла к Юшке открытость наитию — ветру выдумки в житейских глухих облаках?
Выслушав влетевшего в келью внука, старик всполошился.
— Эх, паря!
— Что делать, дедка?
— Что делать — заголясь бегать!
— Бежать?
— И бежать тебе, внучек, на Монзу, в гнездо отчее Железный борок. Там друзья, там укроют. Сидеть смирно, покуда здесь бури натешатся. А уж я уловлю ясный миг, государя умолю за тебя.
Юшка согласно кивал, вытирал пот со лба.
— Дедушка, сегодня же и пущусь, упрежу только князя Бориса Черкасского, что Никитичи взяты.
Замятня алтынами сделал глаза.
— Цыц! И не думай соваться. Тебя самого чуть сегодня секирой по шее не упредили. Князь что нам, сват, брат? Авось без тебя его гусельки отыграют.
— Благословенно буде имя Господне, — раздалось густо за дверью.
— Аминь, — выхрипнул отзыв дед, узнав голос игумена. Спрятать внука в келье аскета все одно негде.
Архимандрит, войдя, бросил на Юшку смущенный да пристрастный взор, заговорил с дедом.
— Брат Елизарий, — изрек он, — прости, что тревожу в час духовной беседы с… сим отроком юным. Только знаешь… — игумен замялся, не зная, как и продолжать. — Там, у ворот монастырских… стрельцы, государевы люди, с ними окольничий, стольник Татищев. Вопрошают, не здесь ли твой… Здесь не скрылся ли Юрий Богданов Отрепьев, служка татей Романовых и Черкасских?
— Пафнотий, не выдавай, — взмолился Замятня.
— Татищев-от, аки волк рыкающий, с обыском рвался в обитель, я еле сдержал, уберечь дабы Чудов от сраму и разорения. Сказал: сам, мол, схожу посмотрю и спрошу у Замятии. Мне он верит, стоит там и ждет, — вздыхал тяжко игумен, — как солгать? Не смогу. Полвека не брал такового греха на душу, не взыщи, Елизар.
Замятня чем далее слушал, тем больше мрачнел. Но вдруг истинное вдохновение озарило его напряженно-морщинное, смуглое от старческого, как будто свечного, загара лицо.
— Слушай, игумен, — вскричал он, — стольник спрашивал, нет ли в обители Юрия, служки Романовых?
Пафнотий кивнул, пока не вникая.
— Так его здесь и нет! Лгать тебе не придется!
Монах резво выдвинул из-под киота некрашеный ящичек, выхватил круглые ножницы и бросился к внуку. Не успел Юшка опомниться — две вольные его кудрицы — крест-накрест — слетели на каменный пол.
— Постригается раб Божий Юрий… — заливался старик, — отрекается мира, во зле и страстях погребенного…
— Целуй, — ткнул он Юшке в лицо осиянный пиропами[7] крест с груди архимандрита Пафнотия, — раб Божий, в бозе приявший имя… ну? Какое имя приявший?
— Не хочу, — звенел жалобно Юшка, — пошли все к черту! Я от них и так удеру.
— Монастырь-от обложен стрельцами, — стращал дед, — пожалей хоть меня, старика, а в обличии иноческом и удирать способнее. Всюду укроют, напоят, накормят. Да и царь-то скорее простит: чай, чернец не мирянин, уже не укусит.
Юшка весь потемнел, покорился. Расцеловав крест игумена, едко и злобно, как в смрадном дыму, возгласил:
— Принимаю священное имя Григорий.
Вздрогнула рука с помазующей кистью у игумена Пафнотия. С тех пор как подмел землю Русскую опричной кровавой метлой Григорий Лукьянович Малюта Скуратов-Бельский, монахи остерегались брать это, задетое дьяволом, имя.
Полночной Москвой шел чернец. В этот час в стольном граде было не светлее, чем в поле. Только слабенькие лампадки перед внешними ликами храмов служили неясными вехами путнику. У ограды обширного, мягко пошевеливающего тьму сада чернец остановился. Он чутко прислушался и три раза условно мяукнул… На это внезапно никто не ответил. Монах замяукал призывней и громче, но, едва он умолк, тишина уплотнилась. Только ветви сирени качнулись в саду да две зеленые искры мелькнули у ног чернеца — явилась откуда-то кошка. Тогда он с досадою плюнул и, найдя на ограде знакомый сучок, перелез в сад. Здесь монашек уже не таился, пошел, развязно насвистывая и отбрасывая перед собой шумные ветви. Казалось, он нарочно старается окружить себя звуком беспечности, чтобы не приняли его за вора и не прибили укрытые в зарослях сторожа. Однако так он достиг самой усадьбы, не повстречав никого и все более удивляясь. Еще давешней ночью здесь царило необычное оживление: балагурили, кутаясь в армяки, караульщики, у крыльца барского терема тлел костер и повсюду паслись на цепях волкодавы. Сейчас было тихо. Поравнявшись с приставленным к главному зданию утлым жилищем, инок замедлил шаги.
Он, казалось, обдумывал что-то, оглядываясь и прислушиваясь в тревоге, но вокруг по-прежнему таял и млел в благоухающей темени сад. Вдруг, решившись, монашек скользнул к затворенным ставням.
На этот раз ему повезло: робким стуком в окно чей-то сон был встревожен и прогнан. Зашуршала отодвигаемая заволока, кто-то приник изнутри к ставенному сердечку. На срывающийся, испуганный шепот, поминающий совесть и Бога, монашек поспешно ответил: