Еще больше запомнилось, как через наше село гнали евреев. Расстреливать! Возле станции выкопали противотанковый ров, там и расстреливали. Евреи знали, что с ними будет, поэтому старались спасти хоть детей. Одни передавали их женщинам, которые собрались у шляха, другие просто кидали за изгородь.
Немцы злились, если наши женщины подходили с лишком близко, кричали: «Век! Цурюк!» – и стреляли из автоматов. Когда минули село, двое – муж и жена – выскочили из колонны и побежали в степь. Немцы сначала стреляли, потом догнали на танке и раздавили.
Люди в тот день побоялись идти туда, пошли только на второе утро. Мужчина и женщина лежат, раздавленные танком. Лето, жара, мухи роем. Здесь же ползает ребенок. Весь в крови. Ему танк тоже переехал ножку, но не очень. Только кровь, и все.
Малыш почти не плакал, а все время просил есть. То по женщине ползает и просит: «Мама, нямни! Нямни!» То по мужчине: «Папа, нямни! Нямни!»
Совсем маленький, не понимает того, что мама с папой давно мертвые и покормить его не могут.
Бабушка Марфа забрала мальчика, напоила козьим молоком и перевязала ножку, а мама отнесла ему Аллочкины распашонки. Моя сестра Аллочка из них выросла, а этому мальчику в самый раз. Мальчик уже давно не плакал и, когда мама взяла его на руки, стал просить у нее титю. Тогда мама понесла его к тетке Лидке и тетке Соньке, у которых грудные дети. Так всем селом мальчика и кормили.
Правда, жил он у бабушки Марфы недолго. Ночью пришли какие-то люди и унесли с собой.
Эти люди рассказали: когда немцы расстреляли евреев и засыпали противотанковый ров землей, земля над ними шевелилась еще три дня.
Мой немец
От нас до железнодорожной станции больше пяти километров, но, если забраться на землянку, можно разглядеть всё до малейших подробностей. И покосившийся элеватор, и водонапорную башню, и даже дымы от паровозов.
В начале войны станцию бомбили немецкие самолеты. Когда пришли немцы – бомбили наши, а под конец – снова немецкие. Доставалось на орехи и нам. Если огонь зениток был слишком сильный, летчики отворачивали от станции и сбрасывали бомбы куда попало. Особенно немецкие. Однажды они разбомбили три хаты вместе с людьми. В крайней жила двоюродная мамина сестра Лена вместе с детьми. Убило всех. Поэтому, как только самолеты поворачивали от станции, мы прятались в погреб и не казали носа.
Когда отворачивали наши самолеты, никто не прятался, потому что наши бомбили одну железную дорогу. Наверное, летчицкие командиры давали задание: не удалось разбомбить станцию – шпарьте по путям.
Я вместе со старшими сестрами внимательно следил за самолетами и, хоть мама обещала прибить, прибегал к тому месту, где только что упали бомбы, первым. После бомбежки на путях оставалось полно разбитых вдребезги шпал. Мы собирали щепки, складывали на повозку и тащили домой.
До войны-то печь топили углем, но при немцах его не купить, поэтому топили собранным в степи бурьяном. Он же – пых! – и сгорел, словно порох. Пока суп сваришь, одного дыму наглотаешься. А дрова из шпал – лучше не бывает. Чуть подложил – и все кипит.
Однажды утром, когда станцию бомбили наши самолеты, на путях рвануло так, что качнулась землянка. Мы за повозку – и туда. Глядим, железный мост через реку вместе с рельсами разорвало пополам.
Нам бы порадоваться за летчика, а Лида обиделась:
– Он слепой, что ли? Там же ни одной деревянной шпалы! Неужели не видит, что нам топить нечем? Только бомбу зря угробил…
Но добыть дрова для плиты – это еще полбеды. С самого начала войны почти ни у кого не осталось спичек. Одни, чтобы иметь огонь под рукой, не гасили лампадку возле иконы, другие засыпали угли золой, дед Панькович добывал огонь кресалом. Возьмет кремень, старый напильник – и давай кресать. Только искры в стороны. Потом под эти искры ватку подставит, она и разгорается.
Мы старались засыпать угли золой. И все бы хорошо, если бы не мамин родственник дед Сначук. Захочет покурить, свернет цигарку – а огня нет. Идет к нам и копается в нашей плитке, как у себя дома. Прикурить-то прикурит, но уголькам – капут. Утром сестры роются-роются в холодной золе, затем суют мне в руки дырявое ведро и отправляют, как девочку из сказки, за подснежниками – «за жаром». Приказ известный: без жару не возвращаться!
Стою на улице с ведром, смотрю, у кого над дымоходом поднимается дым, и выбираю: к кому идти? У тетки Куньки на постое немцы, к ней соваться не стоит. К тетке Палашке не достучишься, тетка Нинка жару хоть и даст, но выговорит – в другой раз не захочется. Лучше всего к деду Паньковичу. Он тоже меня не очень привечает, но его взрослая дочь Вера называет женихом и, когда прихожу в гости, угощает поджаренным ячменем.
Возвращаюсь от деда Паньковича, размахиваю, словно поп кадилом, дырявым ведром, дым от меня во все стороны. Навстречу – два немца. Молодой и старый. С котелками и автоматами. Вера деда Паньковича предупредила, что возле разбомбленного моста застрял эшелон с солдатами, и они разбрелись в поисках «млеко, курки, яйки». Про волков помолвка, а они и здесь! Увидели, подманивают пальцем и показывают на ведро:
– Партизан? Диверсант?
Я испугался, но марку держу:
– Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, ам-ам варить нужно, а спичек, – развожу руками, – нет.
Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый присел, ковырнул желтым прокуренным пальцем угли и похвалил:
– Гут! Гут! – хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Верой ячменя и больше ничего. Немец взял два зернышка, бросил в рот, пожевал, снова сказал: «Гут!», – сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнехоньки! На чиркалке еще ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шел домой.
Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменем и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!