Пела – и за руку волокла куда-то Барыбу, и тоскливо-покорно Барыба шел.
– …И добру-то поучить тебя некому. А враг-то – вон он: украдь да украдь цыпленочка – верно?
Спальня. Огромная, с горою перин, кровать. Лампадка. Поблескивают ризы у икон.
– На коленки, на коленки-то стань. Помолись, Анфимушка, помолись. Господь милосливый, он простит. И я прощу…
И сама где-то осела сзади, яростно зашептала молитву. Обалдел, не шевелясь стоял на коленях Барыба. «Встать бы, уйти. Встать…»
– Да ты что ж это, а? Как тебя креститься-то учили? – схватила Чеботариха Барыбину руку. – Ну, вот так вот: на лоб, на живот… – облепила сзади, дышала в шею.
Вдруг, неожиданно для себя, обернулся Барыба и, стиснув челюсти, запустил глубоко руки в мягкое что-то, как тесто.
– Ах ты етакой, а? Да ты что ж это, вон что, а? Ну, так уж и быть, для тебя согрешу, для сиротинки.
Потонул Барыба в сладком и жарком тесте.
На ночь Полька ему постелила войлок на рундуке в передней. Помотал головой Барыба: ну и чудеса на свете. Уснул сытый, довольный.
5. Жисть
Да, тут уж не то что на балкашинском дворе жизнь. На всем на готовеньком, в спокое, на мягких перинах, в жарко натопленных старновкою комнатах. Весь день бродит в сладком безделье. В сумерках прикорнуть на лежаночке рядом с мурлыкающим во все тяжкие Васькой. Есть до отвалу. Эх, жисть!
Есть до того, что в жар бросит, до поту. Есть с утра до вечера, живот в еде класть. Так уж у Чеботарихи заведено.
Утром – чай, с молоком топленым, с пышками ржаными на юраге. Чеботариха в ночной кофте белой (не очень уж, впрочем), голова косынкой покрыта.
– И что это в косынке вы всё? – скажет Барыба.
– То-то тебя учили-то! Да нетто можно женщине простоволосой ходить? Чай, я не девка, ведь грех. Чай, венцом покрытая с мужем жила. Это непокрытые которые живут, непутевые…
А то другой какой разговор заведут пользительный для еды: о снах, о соннике, о Мартыне Задеке, о приметах да о присухах разных.
Туда-сюда – ан, глядь, уже двенадцатый час. Полудновать пора. Студень, щи, сомовина, а то сазан соленый, кишки жареные с гречневой кашей, требуха с хреном, моченые арбузы да яблоки, да и мало ли там еще что.
В полдень – ни спать, ни купаться на реке нельзя: бес-то полуденный вот он – как раз и прихватит. А спать, конечно, хочется, нечистый блазнит, зевоту нагоняет.
Со скуки зеленой пойдет Барыба на кухню, к Польке: дура-дура, а все жив человек. Разыщет там кота, любимца Полькина, и давай его в сапог сажать. Визг, содом на кухне. Полька, как угорелая, мыкается кругом.
– Анфим Егорыч, Анфим Егорыч, да отпустите вы Васеньку, Христа ради!
Скалит зубы Анфимка, пихает кота еще глубже. И Полька умоляет уж Васеньку:
– Васенька, ну, не плачь, ну, потерпи, ребеночек, потерпи! Сейчас, сейчас отпустит.
Истошным голосом кричит кот. У Польки – глаза круглые, косенка наперед перевалилась, тянет за рукав Барыбу слабой своей рукой.
– Уйд-ди, а то самое сапогом так вот и шкрыкну!
Запустил в угол Барыба сапог вместе с котом и доволен, грохочет-громыхает по ухабам телегой.
* * *
Ужинали рано, в девятом часу. Принесет Полька еду – и отсылает ее Чеботариха спать, чтобы глаз не мозолила. Потом вынимает из горки графинчик.
– Выкушайте, Анфимушка, выкушайте еще рюмочку.
Молча пьют. Тоненько пищит и коптит лампа. Долго никто не видит.
«Коптит. Сказать бы?» – думает Барыба.
Но не повернуть тонущие мысли, не выговорить.
Чеботариха подливает ему и себе. Под тухнущим светом лампы – в одно тусклое пятно стирается у ней все лицо. И виден, и кричит только один жадный рот – красная мокрая дыра. Все лицо – один рот. И все ближе к Барыбе запах ее потного, липкого тела.
Долго, медленно умирает в тоске лампа. Черный снег копоти летает в столовой. Смрад.
А в спальне – лампадка, мельканье фольговых риз. Раскрыта кровать, и на коврике возле бьет Чеботариха поклоны.
И знает Барыба: чем больше поклонов, чем ярее замаливает она грехи, тем дольше будет мучить его ночью.
«Забиться бы куда-нибудь, залезть в какую-нибудь щель тараканом…»
Но некуда: двери замкнуты, окно запечатано тьмой.
* * *
Нелегкая, что и говорить, у Барыбы служба. Да зато уж Чеботариха в нем все больше, день ото дня, души не чает. Такую он силу забрал, что только у Чеботарихи теперь и думы, чем бы это еще такое Анфимушку ублажить.
– Анфимушка, еще тарелочку скушай…
– Ох, и чтой-то стыдь на дворе ноне! Анфимушка, дай-ка я тебе шарфик подвяжу, а?
– Анфимушка, ай опять живот болит? Вот грехи-то! На-кося, вот водка с горчицей да с солью, выпей – первое средствие.
Сапоги-бутылки, часы серебряные на шейной цепочке, калоши новые резиновые – и ходит Барыба рындиком этаким по чеботаревскому двору, распорядки наводит.
– Эй, ты, гамай, гужеед, где кожи вывалил? Тебе куда велено?
Глядишь – и оштрафовал на семитку, и мнет уж мужик дырявую свою шапчонку, и кланяется.
Одного только за версту и обходит Барыба – Урванку. А то ведь и на Чеботариху самое взъестся подчас. Терпит, терпит, а иной раз такая посчастливится ночь… Наутро мутное все, сбежал бы на край света. Запрется Барыба в зальце, и мыкается, и мыкается, как в клетке.
Осядет Чеботариха, притихнет. Зовет Польку.
– Полюшка, поди – погляди, как он там? А то обедать зови.
Бежит, хихикая, Полька обратно:
– Нейдеть. Зёл, зёл, и-и, так поперек полу и ходить!
И ждет Чеботариха с обедом час, два.
А уж если с обедом ждет, уж если час святой обеденный нарушает – уж это значит…
6. В чуриловском трактире
Раздобрел Барыба на приказчицком положении да на хороших хлебах.
Встретил его на Дворянской почтальон Чернобыльников, старый знакомец, – так прямо руками развел:
– И не узнать. Ишь купцом каким!
Завидовал Барыбе Чернобыльников: хорошо парню живется. Уж как-никак, а должен, видно, Барыба спрыснуть, угостить друзей в трактире: что ему, богатею, стоит?
Уговорил, улестил малого.
К семи часам, как уговор был, пришел Барыба в чуриловский трактир. Ну, и место же веселое, о Господи! Шум, гам, огни. Половые белые шмыгают, голоса пьяные мелькают спицами в колесе.
Голова кругом пошла у Барыбы, опешил, и никак Чернобыльникова не разыскать.