В ее большом шкафу на плечиках висят семь блузок. Темно-вишневая с бантом, бирюзовая, розовая в мелкий цветочек, зеленая, две белые с длинным рядом шелковых пуговиц на манжетах и еще одна, тоже белая, только в черный горошек. Я распахиваю тяжелые дубовые дверцы и будто вскрываю древнюю бутылку с тайными письменами. Шкаф такой большой, что, если пригнуться, можно зайти внутрь и почувствовать запах апельсиновой кожуры, которую завернули в фольгу из-под шоколада и спрятали где-то внизу. Никто, конечно, ничего не заворачивал, но запах именно такой. Блузки чуть покачиваются и начинают передо мной тихонько сплетничать и вздыхать. Под ними угрюмо молчит старая швейная машинка и обиженно сопят зимние сапоги.
Рядом со шкафом, у стены, темный угол. Здесь мое любимое кресло, маленький столик и торшер. Если надоест сидеть в темноте, можно щелкнуть пластмассовой кнопкой на проводе — и гофрированный абажур вспыхнет, освещая столик с книгами, стакан с остывшим чаем, вазочку с мятными карамельками.
Как-то раз на столике я обнаружила большую черно-белую фотографию. Красивая женщина с длинными волосами полулежит в пальто, а в руках у нее тарелка с макаронами. Я долго всматривалась в лицо, в серые ворсинки пальто, в вилку с намотанными вермишелинами. На мгновение меня осенила мысль, что это, наверное, та самая подруга Киры Сергеевны, что вышла замуж за скрипача. А потом я представила себе маму, поедающую спагетти в мастерской у художника, в своем клетчатом пальто.
Сегодня фотография лежит на том же месте.
— Кто это? — спрашиваю, пока Кира роется в ящике с видеокассетами.
— Где? А, это! Стефания Сандрелли, итальянская актриса.
Пальто и спагетти сразу потухли, поскучнели, превратившись в реквизит.
— Клод Лелуш? Мужчина и женщина? — Кира прищуривается, она явно хочет поднять мне настроение. Обычно, когда не везет и все валится из рук, мы смотрим этот фильм.
— Что-нибудь цветное. И старое. — Я сворачиваюсь в кресле, подминая под себя ноги, выключаю торшер, и Стефания Сандрелли гаснет вместе с ним.
— Цветное и старое?.. — Кирины седые пряди выбиваются из уложенного каре. — Между прочим, у меня есть классный фильм с Джиной Лоллобриджидой. Про твою тезку, Лину Кавальери, оперную певицу.
«Классный фильм» — это сказано для меня. Вообще-то она так не выражается. Но чего не сделаешь для друга, особенно когда ему грустно и одиноко.
Кира не признает компьютер, поэтому, когда выпускники подарили ей ноутбук, она отдала его мне. А если ей нужно проверить почту или написать письмо скрипачу в Германию, она приходит к нам, открывает белый ноутбук и задумчиво печатает что-то своими музыкальными пальцами. Интересно, что можно писать человеку, который сорок лет назад совершил гнусное предательство и уехал? Неужели можно вот так всю жизнь кого-то любить? Когда-нибудь обязательно спрошу Киру про это. Наберусь храбрости и, глядя в ее стальные глаза, скажу: «Кира, не пишите больше в Германию. Он мизинца вашего не стоит». А она захлопнет ноутбук, посмотрит в окно и улыбнется. И мы пойдем пить чай с крохотными мятными карамельками. Или отправимся в оперный на какой-нибудь балет. Но все это случится в будущем, неизвестно через сколько дней или лет, а сейчас мы сидим с моей любимой Кирой на диване и разглядываем костюмы, которые Лина Кавальери, точнее Джина Лоллобриджида, меняет в каждом кадре: длинные юбки, корсеты, платья с гипюровыми рукавами, накидки с капюшонами.
Мама приходит как раз в тот момент, когда Лина и знаменитый тенор поют на сцене. Садится рядом со мной на подлокотник дивана, и я почти засыпаю на ее плече. От мамы пахнет духами, кофе и сигаретами. Сквозь дремоту слышу, как Кира говорит ей про бабушку с котлетами и про лисью шапку. Мама тихо смеется и тоже что-то рассказывает. Потом я уже не различаю, чей звучит голос — Киры, мамы или Джины Лоллобриджиды, — проваливаюсь в сон, и мне снится зал с огромными сверкающими люстрами. Это, видимо, бал, потому что женщины в длинных платьях и мужчины во фраках танцуют вальс. Я стою у стены в лисьей шапке и смотрю на вальсирующие пары. Вдруг среди толпы узнаю Киру в синем наряде, танцующую со скрипачом, и маму с художником. Все молодые, счастливые, и никто меня не замечает.
Глава четвертая. В школу ходят все, даже те, у кого в кладовках собственные музеи
Почему утром, если это не воскресенье, все кажется серым и скукоженным? Шторы наглухо задернуты, в комнате темно и холодно, потому что отопление еще не включили. Я зарываюсь под одеяло, оставляя снаружи только нос, и слышу, как мама на кухне наливает воду в чайник и напевает. Тяну последние драгоценные минуты, прежде чем решительно сбросить одеяло, тут же покрыться мурашками от холода, всунуть ноги в тапочки и, натягивая на ходу фланелевую рубаху, заскочить в ванную.
Ну почему-почему-почему все непременно и без исключения должны ходить в школу? Неужели без этого никак? Я долго об этом думала, и у меня появилась теория. Все дети рождаются счастливыми, и, пока они маленькие, с ними все хорошо, у них мозги чистые, как деревенские колодцы. Они могут болтать с птицами и слышать деревья, смеяться и радоваться просто так, а не из-за чего-то. Но взрослые — обычные взрослые, а не такие, как Кира Сергеевна, — почему-то думают, что человека кроме радости надо еще многому научить. И учат. И тогда мозги становятся не деревенскими колодцами, а водой из-под крана. И птичий язык уже не понимаешь. И дерево для тебя — просто ствол с ветками, а не старая ворчливая старушка Гертруда, растущая у нас во дворе. Вообще-то Гертруда — это дуб, и я ее не слышала, пока в пятом классе меня кто-то не окликнул. С тех пор мы перебрасываемся с ней словечками. Я ей: «Что-то желудей у тебя в этом году маловато». А она: «Лучше бы на себя посмотрела, руки в цыпках, а ходишь без перчаток». Я засовываю руки в карманы и прошу ее не ругаться.
— Лина, ты там уснула? Сколько можно в ванной торчать?!
Вот так всегда. Как только додумаешься до чего-то важного, так обязательно тебя отвлекут. Надо еще решить, что сегодня надеть. Мама, в джинсах и длинной красной кофте до колен, сидит перед ноутбуком и не отрываясь от монитора нарезает сыр для бутербродов.
— Давай скорее, опоздаешь. Чай уже остыл. — Будто и сказать больше нечего утром.
— Вообще-то разрешения надо спрашивать, когда берешь вещи из кладовки, — бормочу я в шкаф, из которого друг за другом вытаскиваю плечики с рубашками.
— Ты про кофту? Просто захотелось яркого, а у меня, ты же знаешь, ничего такого нет. Вот зашла в твой музей. По-моему, ничего, а? Как тебе? — Она встает и крутится передо мной красным пятном.
— Нормально. Только непривычно. Тебя на работе не узнают.