Время от времени я заходил к Вилли в гости и с жадностью стоящего в очереди клиента находил все новые и новые преимущества его съемного жилища. Впрочем, не стоит забывать, что в те времена удивить и порадовать меня было нетрудно. Я, конечно, понимал, что жить мне предстоит на верхнем этаже прямо под крышей, а для вентиляции у меня будет всего одно окно, выходящее на задний двор соседнего многоквартирного дома с неизбежной пожарной лестницей и бельевыми веревками. И все же мне и в голову не могло прийти, какой душной, а главное — навевающей уныние дырой могут стать для меня эти «апартаменты».
Комната была крохотная и узкая, не больше восьми футов в ширину. Чтобы подойти к окну, нужно было буквально протискиваться между кроватью и письменным столом. Стены уже много лет не красили, и вся их поверхность была сплошь покрыта волдырями и трещинами отслаивавшейся краски. Штукатурка и вовсе отваливалась от потолка целыми пластами; в одном углу виднелась решетка потолочной дранки. Оконная рама и подоконник буквально почернели от сажи, летевшей со стороны порта. Тросик фрамуги был сломан, и приоткрытая секция окна всем своим весом опиралась на пару пустых пивных банок. В общем, даже за четыре доллара в неделю эту комнату едва ли можно было назвать хоромами или хотя бы уютным гнездышком. Впрочем, я был от нее в восторге.
Я садился на кровать и смотрел, как Динсмор перекладывает свои бумаги, стряхивает пыль со стола прямо на пол и трет ладонями лицо. Он был невысокий, плотно сложенный и больше всего любил сидеть верхом на стуле, как на боевом коне; подбородок он при этом укладывал на верхнюю перекладину спинки. В такой позе он походил на футбольного судью на линии; даже его физиономия, напоминавшая морду собаки боксера, не могла разрушить этот образ. Я ему о себе практически ничего не рассказывал, и не потому, что не хотел, а просто в то время у меня еще не сложилась эта привычка. Впрочем, многого Динсмору и не требовалось: он довольно быстро убедил себя в том, что я вернулся с войны, а я так и не собрался поведать ему, что на сей счет существуют некоторые сомнения. Вилли был по уши доволен придуманной им легендой. Как и большинству писателей, люди были ему на самом деле совсем неинтересны, но он с превеликой охотой раскладывал их по полочкам и ящичкам в соответствии со своими дидактическими запросами. Меня он, по-видимому, с самого первого дня знакомства поместил в папочку с надписью «Послевоенные проблемы».
— Это ведь не шутки, парень, — говорил он мне. — Позор для страны, что люди живут в маленьких комнатушках, набившись туда, как селедки в бочку; я уж не говорю о том, что многие из вас, бывших солдат, — его голос даже звучал как-то по-особенному, когда он говорил о ветеранах войны, — даже когда женятся, вынуждены жить вместе со своими родственниками или родней жены просто потому, что не в состоянии купить или снять себе хотя бы маленькую отдельную квартиру. Во всем виноваты огромные проценты по кредитам, за счет которых жирует весь бизнес, связанный с недвижимостью; это преступление — то, что мы сражались против фашизма и не вымели поганой метлой фашистов, обосновавшихся в нашем собственном доме, но знаешь, Майки, я тебе серьезно говорю: эти люди совершают большую ошибку, они подрубают сук, на котором сидят; я уверен, что ветераны долго этого терпеть не будут.
Я так и не понял, верил ли он в то, что говорил, или пытался таким образом оправдать поверхностность своих пьес. Самой слабой стороной его произведений был тот шапкозакидательский оптимизм, который охватил общество во время войны; это опасное настроение странным образом сохранилось в умах и чаяниях многих писателей и драматургов на многие годы после окончания военных действий. Недостаток политической грамотности и неспособность к настоящему критическому анализу они подменяли хорошо отработанным навыком раскладывания всех процессов, происходивших в обществе, по динсморовским категориям. Уже позднее я осознал, что это явление было первым шагом на пути к большей примитивизации искусства и литературы: вот хороший парень и плохой парень, и все их поступки предопределены заранее, буквально с первой страницы. Еще тогда, даже не понимая толком, что происходит, я уже догадывался об опасности людей, подобных Вилли Динсмору.
И все-таки Вилли обладал неким талантом: он не только умел держать нос по ветру, но и знал меру. Его излюбленным героем по-прежнему был юный солдат-антифашист, вернувшийся с войны и произносящий в кульминационной сцене длинный монолог о том, за что он воевал и о каком будущем грезил в окопах. Тема эта была, конечно, не нова, но, в конце концов, морализаторство и повторение избитых истин еще никогда не вредили драматургии, и Динсмор не без успеха клепал одну за другой свои пьесы, которые я, взяв грех на душу назвал бы сиквелом одного-единственного произведения, главный герой которого, все тот же молодой ветеран, обращается к аудитории с манифестом насчет того, каким бы он хотел видеть мир, где предстоит расти и жить его детям.
Наверное, сейчас я уже могу признаться, что даже тогда, в молодости, не был в полной мере очарован обаянием и талантами Вилли. Другое дело, что я действительно преклонялся перед тем, чего ему удалось добиться в этой жизни: у него был дом, семья и имя с определенной репутацией. О любом из этих трех слагаемых я мог только мечтать. Кроме того, у Вилли было передо мной еще одно преимущество: ему в этой жизни все было понятно. По-видимому, его мозг отказывался воспринимать те вопросы, поиски ответа на которые заняли бы больше десяти секунд.
— Есть «да» и «нет», — мог ни с того ни с сего заявить Вилли, — есть страны прогрессивные, а есть реакционные. На половине земного шара средства производства принадлежат людям, а на другой половине правят фашисты.
На это я попытался было возразить:
— Знаешь, легко сказать, что почти во всех странах меньшинство населения присваивает себе результаты труда большинства. Но может быть, это и неизбежно, может, на этом и основывается любое общество.
В ответ Вилли криво усмехнулся и с сочувствием посмотрел на меня. Я уже давно заметил, что стоило мне возразить, как он тотчас же менял тему разговора.
— Возьми, например, театр. Он ведь прогнил насквозь, а знаешь, Майки, почему? Потому что там все полностью коммерциализировано. Нам сейчас снова нужен народный театр, где билет стоил бы не больше четверти доллара, театр, тесно связанный с профсоюзами, театр, куда можно было бы водить школьников, чтобы они учились жизни. Я имею в виду настоящий театр рабочего класса.
— Абсолютно с тобой согласен.
— Весь вопрос в том, как вернуть театр народу. Не забывай, в былые времена классический театр всегда был прогрессивным искусством. Искусство — это одна из форм народной борьбы.
Рассказывать так подробно о Вилли в общем-то не было особой необходимости: я просто хотел набросать портрет человека, впервые упомянувшего при мне имя и описавшего портрет Беверли Гиневры; данное им описание этой женщины еще долго сохранялось во мне даже после того, как я получил возможность убедиться в его неточности и излишней упрощенности. Если б я в те годы соображал получше, я не стал бы всерьез относиться к суждениям Вилли о людях: взятые с потолка, они имели мало шансов оказаться справедливыми: с таким же успехом можно рассчитывать, что камень, брошенный наудачу в невидимую цель, попадет именно туда, куда нужно метателю. С другой стороны, легко сказать — соображай получше. Кто бы в те годы стал прислушиваться к моим соображениям. Не следует забывать, что, глядя на меня, люди считали, будто перед ними юноша не старше двадцати лет, и относились ко мне соответственно: я очень часто ощущал себя как подросток, которого лишь по чистой случайности занесло в мир взрослых людей — сплошь незнакомых и к тому же таких разных. В общем, в ту пору я был склонен принимать чье-либо частное мнение за объективную истину.