— Расстройство аутистического спектра, — несколько недель спустя констатирует невролог.
Глаза отца стекленеют, шея уходит в плечи, руки обвисают плетьми. На лбу и в подмышках выступает пот. Голова не понимает, что значит «аутизм», но тело чувствует и цепенеет. Потом он разражается словесным потоком. Новая беда напоминает ему старую: когда его увели и били по голове мешком с песком, пока он не подписал, что выполнит любой приказ, даже убьет. Он сдался, целиком ушел в себя, как и сейчас. Один глаз у него не видит, а в голове стоит шум. Страх еще тоже не изжит. Он чувствует, что сама жизнь покарала его, не унимается, клянет двухкомнатную квартиру на запруженной машинами улице и собес, принуждающий его искать работу.
— Я ничему не обучен, была война. А здешний язык не укладывается у меня в голове.
Дочка колотит деревяшкой об пол, бушует, корчит гримасы и скрежещет зубами. Меня она не видит, я — слишком большая деревяшка, не способная вместиться в ее мысли. Она избирательна и терпелива, скрупулезно изучает детали и вряд ли когда-нибудь обрадуется пышному приходу весны.
— Она не слушается. Может, мы ее избаловали? — вздыхает мать и, боясь, что они покажутся плохими родителями, пренебрегающими своими обязанностями, добавляет: — Мы с ней строго, мы ее шлепаем. Тогда она успокаивается.
— Потому что это язык тела, — поясняет врач.
— Во всем педиатр виноват. Я же спрашивала его, хватает ли ей молока. Он отмахнулся. А дочка вся криком от голода изошла.
Врач степенно цедит:
— Голод не является причиной аутизма.
Тут вмешивается отец:
— Вы мне про голод не рассказывайте. От голода не поумнеешь.
В стране, где едва закончилась война, рождается много детей с отклонениями. Их сразу выбрасывают на помойку, других прячут по домам. Чересчур много аномалий. Сопутствующие издержки. Ребенок-инвалид позорит честь семьи. Но никак не порочит чести преступников.
Мать поднимает дочку высоко в воздух:
— Тебе бы в конференц-залах покричать, вот там бы послушали.
* * *
Мы вселяемся в новостройку на краю города. Родителям дали работу на двенадцатом этаже фирмы по производству химических красителей. Мать рада, что благодаря ей мир станет красочней. С первой получки она отправляется со мной за мебелью. Хозяин частного дома заводит нас в свой подвал и, сразу называя цены, предлагает доброкачественное старье, но мама лишь покачивает головой да цокает языком. Чем лучше он к нам присматривается, тем грустнее становится. Потом, словно собираясь порадовать себя, опускает цены. Настолько, что матери остается только кивать. Этому человеку стыдно перед нами за свой домик и мир, в котором он живет, стыдно, что он никак не может воспрепятствовать несправедливостям, творящимся у нас на родине, и бесконечно стыдно за то, что мама радуется приобретению его мебели. Несмотря на крайнюю степень своего возбуждения, он соблюдает приличия и не унижает нас смешными ценами. Я и не знала, что бывает столь благородный стыд, приветствующий нас на чужбине среди мещанского хлама. Не обошлось и без подарка, присущего торжественным приемам. Когда я осведомилась о цене красного шерстяного коврика, хозяин с необычайной нежностью поднял его с пола и заявил:
— Он твой.
Не последовало ни вздоха, ни смачного поцелуя в лоб. Так я поняла, что добрые чувства здесь скрываются и маскируются, как партизаны. Вечером я легла на коврик и разрыдалась. С тех пор слезы навещали меня раз в неделю, я открывала им дверь и впускала переночевать. В одну из таких ночей я поняла, что богата. У меня было кое-что, чего не было у стыдливого хозяина дома: трагическая судьба. С ней не было хлопот по продаже, по набиванию цены. Трагическая судьба — незыблемое имущество. А те, кого одолевали только мелкие невзгоды, и волновались по всяким мелочам.
Никаких проблем с продовольствием не предвиделось, стиральных машин, автомобилей и чистящих средств было в избытке, и мама пришла к выводу, что мы счастливы.
— Что с тобой, Несмеяна, улыбнись хоть разок, — говорила она мне.
Утратив широкую защитную оболочку родины, я закуталась в жалость к самой себе, ожесточилась к непривычному окружающему миру. Почувствовала себя вещью, которую мама поставила в чужой дом, несовершеннолетней невестой, отброшенной на сто лет назад, насильно выданной замуж за страну, похожую на строгого старика. Мне полагалось любить и уважать его, навеки связать с ним свою жизнь. Меня предали в лучших человеческих чувствах. Мама не выставила передо мной сотню принцев, не спросила:
— Кто из них тебе по сердцу?
Или:
— Ты вообще-то собираешься замуж?
Она решительно заявила:
— Здесь никто никого не принуждает.
Моя страна осталась для меня утраченным родным языком, хихиканьем с подружками, неразрывной душевной связью, влекущим вдаль теплым течением. У меня были жабры, и вдруг меня выбросили на берег, я слышала, как росли легкие, и каждый вдох причинял боль. Брат по-прежнему продолжал меня колотить, не обращая внимания на более гуманное общество. Я переехала.
Мир раскололся на «я» и «чужой край». Я называла его «мужем». Взглянув на «мужа», я видела то, чего не видел он. Его лицо было не круглым и полным, как луна, а вытянутым и жестким, как пшеничное зернышко. Глаза мои не отдыхали на нем. Он был занят прорастанием, созреванием, ждал завтрашнего, и послезавтрашнего, и послепослезавтрашнего урожая. Каким было это лицо во сне? Мне хотелось погладить его и разгладить, но оно внушало страх. Из его слов сразу рождались дела. Идеи не парили в воздухе на манер воздушных шаров, а схватывались на лету и включались в планы. Время, место, порядок действий, предусмотрительность. Чтобы стать здесь своей, мне пришлось бы уподобить «мужа» землякам, которые любят рассказывать анекдоты и сны, а не действовать. Но сделать это было так же непросто, как сдвинуть с места снежные вершины, маячившие на горизонте в ясные дни.
* * *
На двор въезжает автозак с затемненными стеклами. Я поднимаюсь по ступеням, в зале ожидания листаю глянцевые журналы, единственные хранители цвета в этом помещении, и до появления самодовольного полицейского бегло просматриваю историю убийства.
— Что это за случай?
— Организованная преступность. Они приезжают сюда воровать. А у нас не магазин самообслуживания.
Молодой подсудимый, покачиваясь, входит в комнату, закатывает глаза, дрожит и закрывает впалую грудь курткой из овчины.
— У меня ломка. Меня отпустят?
Адвокат вперился в документы широко открытыми голубыми глазами. Его каштановые локоны поднимаются от возмущения.
— Кража трех бутылок одеколона не может являться законным основанием для удержания вас в тюрьме.