Отец отогнал фургон на дальнее поле и вернулся пешком, страшно злой, ругаясь на чем свет стоит. Пришли немцы – троих их офицеров только что убили неподалеку, обыскали дом, гараж, все перерыли. Мы стояли спиной к стене, как те люди из Сен-Марселена, и дрожали. А потом тот парень преспокойно пришел забрать фургон. Наткнулся на отца, и тот – ему было тогда около сорока – задал парню по первое число. Память хранит такие вещи, потому что насилие для детей – это всегда странно, непонятно, немыслимо.
И такое происходило что ни день. Вестерн, да и только! Помню еще, как мы прятали людей у себя дома, в лионской квартире. Однажды немецкий солдат ошибся этажом и зашел к нам. Я видела, как мама очень вежливо ему отвечала, а когда он ушел, потеряла сознание.
И потом, были бомбежки. Мы не спускались в бомбоубежище: мама считала, что это бессмысленно, но однажды так грохотало, что она решила: «Наверное, все-таки для детей так будет лучше». Она в тот день сделала укладку, как сейчас помню. Мы спустились в подвал; стены тряслись: «блим… блим… блим…», и сыпалась штукатурка. Все рыдали. А мама была совершенно спокойна, и мы играли в карты! В общем, было очень весело. Я хочу сказать: совсем не страшно. Когда мы вернулись, увидели на кухне мышь. Мама упала в обморок. Она до смерти боится мышей.
А лишения? Вам случалось голодать?
Да. Не очень часто. Когда мама чудом раздобыла мешок фасоли, скорее всего, на черном рынке, мы проводили целые вечера за большим семейным столом, как будто играли в лото. Сидели все вместе перед большущей кучей фасоли и говорили: «Фасолина, жучок. Фасолина, жучок…» Два часа мы перебирали фасоль.
А вы понимали, что происходит?
Как все французы, мы следили за ходом военных действий по карте на стене, втыкая в нее флажки. 21 июня 1941 года, в день, когда мне исполнилось шесть лет, немцы напали на Россию, и никто никогда так не радовался в мой день рождения. Все говорили: «Уф! Спасены!» Мой отец, хоть и отнюдь не был стратегом, догадывался, что немцев наконец остановят.
Какой была ваша первая школа?
Религиозный пансион при монастыре в Лионе, он назывался школой Питра. Там было чудесно: то и дело тревоги, и нас отпускали домой. Занимались мы мало. Пели, как все: «Маршал, это мы, перед тобой, спасителем Франции». Никуда от этого было не деться. Нам раздавали витаминные галеты и гематоген. И потом, я много времени проводила в деревне, потому что была малокровной. Мне полагалось есть бифштекс. Как, впрочем, и всем французам. В этой связи мне вспомнился уморительный случай. Отец раздобыл где-то на ферме цесарку для своих дорогих деток. Мы все выстроились в ряд на пороге, встречая героя: мама, служанка и мы, дети. Победным жестом открыв багажник машины, отец торжественно объявил: «Смотрите, что я привез». И цесарка, у которой были связаны только лапки, взлетела и исчезла в небе над Лионом. Отец захлопнул багажник, и мы все ушли в дом, ни слова не говоря. Двадцать лет мы смеялись над этой историей.
В общем, вы не очень от всего этого страдали.
По правде говоря, я была еще мала. И потом, мне в этом плане очень повезло, потому что мои родители умели нас защитить и в то же время были не обделены чувством юмора. Так что все было очень хорошо. Но я думаю: они переживали куда сильнее, чем показывали нам. Мама обладала даром смешить нас, даже когда было не до смеха. В Сен-Марселене был пруд, где мы купались. В 1944-м пришли американцы, и немецкие самолеты стали вновь нас бомбить. Во время одного из налетов самолет спикировал прямо на нас, когда мы обсыхали на берегу. Там был луг, деревья. Мы задали стрекача, как зайцы; я видела, как взлетает вокруг трава. Так вот, моя мама не нашла ничего лучше, чем крикнуть сестре: «Сюзанна, пожалуйста, оденься! Пожалуйста, оденься! Нельзя ходить в таком виде!» Был в ней этот изыск, который очень успокаивал.
Осталось ли у вас от той поры какое-нибудь особенно страшное воспоминание?
Это уже после. В 1945-м вышел фильм о концентрационных лагерях, который я случайно увидела. Вот это мое худшее воспоминание о войне. Я пошла смотреть фильм про Зорро или что-то подобное, а перед ним показали журнал – эту самую хронику. Я спросила маму: «Это правда?» И она мне ответила: «Да, увы! Чистая правда». Мне потом снились кошмары. Повсюду были фотографии концлагерей. И самые жуткие ценились выше всех. Тогда я решила про себя, наверное, еще не вполне осознанно, что никогда никому не позволю сказать плохого слова ни о еврее, ни об угнетенном.
Где вы были в 1944-м?
Все там же, в Дофине. В один прекрасный день к нам явились на танках белокурые загорелые джентльмены. Стояла такая дивная погода. Чудо из чудес – эти парни в танках. Всеобщее счастье. И еще я помню, как обрили одну женщину. Сен-Марселен – маленькая деревушка. Но надо было хоть кому-то отрезать волосы. Для меня, как для всех детей, не существовало нюансов: с самого начала я знала, что немцы плохие, а англичане, американцы и партизаны хорошие. И когда этой женщине обрили голову и повели ее по улице, а моя мама возмутилась и закричала: «Как вы можете? Какой позор! Вы ничем не лучше немцев! Вы поступаете как они!» – я подумала про себя: «Надо же! Все, оказывается, не так просто». Тогда впервые Добро представилось мне куда более неоднозначным, чем я думала.
А потом?
Потом, к великому облегчению мамы, которая, надо полагать, в Лионе очень скучала, мы вернулись в Париж. В мирное время Лион – не очень-то веселый город. И жизнь пошла своим чередом, как раньше. Брат поступил в коллеж иезуитов. Сестра, которая в Лионе училась в художественной школе, продолжила занятия живописью. А меня определили в заведение напротив под названием школа Луизы де Беттиньи.
Я поступила не то в восьмой, не то в девятый класс и проучилась там четыре года, до пятого. Преподавали там старые девы, как правило, очень милые. Перед уроками мы молились. Это было обязательно для всех. Зато потом резвились: если уроки были занимательные, слушали, а не хотели – не слушали. Я слушала уроки французского, когда они были интересные, иногда – уроки истории, и, собственно, все. Слушала, когда мне было интересно. Знаете, есть очень хорошие учителя, у которых и уроки математики хороши, а есть очень плохие, так у них и уроки философии плохи.
А! Помню, как возвращалась домой пешком, таща за собой ранец за шнурок. Мама требовала, чтобы я надевала зимой теплые носки, но вы же знаете, девочки, даже маленькие, уже модницы, – так я снимала эти носки в прихожей, надевала тонкие носочки и в них бежала в школу. А вернувшись, снова надевала носки, чтобы не попасться. Я училась экстерном, школа была рядом, только улицу перейти, очень удобно. Я была не подарок. Кончилось тем, что меня выставили. Я повесила бюст Мольера за шею на веревочной петле на дверь, потому что у нас по Мольеру был особенно скучный урок. И еще, играя в мяч, дала затрещину, уж не помню кому. В общем, девчоночьи приключения. И так боялась сказать об этом маме – мне было лет двенадцать-тринадцать, – что спрятала уведомление об исключении. Это было месяца за три до каникул, и все это время я болталась по Парижу. Слишком далеко не уходила, побаивалась! Я вставала каждое утро в восемь часов, такая деловая, брала ранец и… не шла в школу.