— Ты там работал?
— Пиши!
Я продолжаю, повторяя почти слово в слово основу его фразы и обрамляя ее более расплывчатыми выражениями. Но, кажется, моя версия его удовлетворяет.
— Напишешь потом, что я верну ей долг, как только смогу, и если будет время…
— Ты хочешь сказать, если ты «найдешь» время или если тебе «дадут» время?
— А это не все равно?
— Нет, конечно.
— Тогда пиши, что я сделаю это так быстро, как только будет возможно, но что другие, может быть, придут быстрее меня… Пиши. Она поймет… a menta sua… В своей голове.
Несколько помарок.
— Не обращай внимания, я потом перепишу.
Он чувствует, что я стараюсь. А я все больше и больше подтверждаю, что я действительно единственный.
— Скажи ей, что это пока не кончено. Что нужно верить в это… miracoli. И что lo miracolo si svolgera…
«Чудо произойдет…»
Лирика эстрадной песенки. Забавно. Наверняка выловил это у Джанни Моранди или у кого-нибудь в этом роде. Мне сдается, что я даже мелодию припоминаю.
— Это уже почти все, Анто. Давай теперь самое важное. Намекни ей, что… mia strada e longa… proprio longa… И что мы с ней найдем друг друга… а qualche parte della strada.
Тут я на секунду задумываюсь и снова закрываю ручку колпачком.
«Моя улица длинна, и мы там где-нибудь да встретимся…»
Я отказываюсь писать эту пошлятину. Всему есть предел. Мне просто страшно своей рукой начертать метафору, от которой заплачет и шариковая ручка. На этот раз нечто вроде речитатива Челентано.
— Что ты, собственно, хочешь этим сказать? Что дорога длинна… или… жизненный путь… даже не знаю. Жизненный путь или что-то в этом духе, да?
Он настороженно смотрит на меня.
— Ма sei pazzo? Ты что, дурак, Антонио? Я же тебе об улице говорю, о нашей улице, о той, что за твоей спиной, где ты родился, где все наши живут, твои старики, моя мать, — об улице Ансельм-Ронденей. В Витри-сюр-Сен. Вот ее-то в письмо и надо вставить!
— Ладно, не дергайся, а то брошу. А с чего ты взял, что она длинная? Сразу видно, что ты нигде, кроме нее, не бывал. Ты вообще уверен, что ездил в Штаты?
— Пиши давай, что тебе говорят. Про нашу улицу. Она почти самая длинная в мире. Давай… Ты ведь и сам, Анто, понял это, может, единственный во всем квартале. Потому и уехал отсюда. В Parigi. Давай напиши мне все это.
Ошеломленный, онемевший, готовый взорваться, я все-таки пишу, хотя перо едва осмеливается запечатлеть на белой бумаге простейшую из его фраз. Что уж она там вычитает, эта мадам Рафаэль… В четырех убогих словечках, за которые я даже не знаю, как взяться.
Пробую убедить себя, что это именно то самое послание, которое все поэты мира пытались прокричать на тысячах страниц в течение веков, собрав в последнем отчаянном усилии всю свою мудрость… А этот тупица, маленький невежественный итальяшка, хочет втолкнуть все это в каких-то четыре жалких словечка. Ишь ведь…
Моя улица длинна.
* * *
Я протянул ему письмо. Он переписал его, прилежно, словно школьник, и довольно чисто, так, как и хотел. Потом забрал черновик без единого слова благодарности. Прежде чем засунуть письмо в конверт, он нацарапал на нем адрес, отодвинувшись от меня как можно дальше к правому борту.
— А теперь давай, Анто, садись на свой автобус. И никому об этом ни слова. Поклянись головой своей матери.
Я выпрыгнул наружу и угодил обеими ногами в какую-то лужу, где плавали куски обшивки. Прежде чем самому выбраться на улицу, Дарио подождал, пока я не удалюсь на изрядное расстояние.
— А ты, часом, не свалял дурака, Дарио?
Снизу мне была видна только его рука, цепляющаяся за релинг.
Я выбрался из этих джунглей, так и не услышав его ответа, который, впрочем, он и не собирался мне давать, и опять очутился на улице Ансельм-Ронденей.
Взобравшись на откос, я снова увидел его, на этот раз почти в конце улицы. И всего-то каких-нибудь двести — двести пятьдесят метров. Домиков тридцать, мило сработанных на итальянский манер благодаря великому терпению и кирпичам, унесенным ночью со строек. На этой вот улице я и родился. Хочу я того или нет, но я родом отсюда.
Я не приеду сюда в воскресенье.
У Дарио Тренгони больше нет нужды просить меня о чем бы то ни было.
Я возвращаюсь домой.
В Париж. И дорога моя длинна.
2
Выйдя на свой балкон, я обшариваю взглядом окрестности, силясь рассмотреть сквозь лес антенн шпиль Нотр-Дам. Когда я сюда еще только-только вселялся, бывший жилец меня уверил, что как-то раз видел его в ясную погоду часов в десять утра. Я живу напротив «Салонов Ларош». Веселенькое местечко. Его снимают для буйных вечеринок — таких, на которых дым стоит столбом, в том числе валит из ушей соседей, и я, пожалуй, единственный на этом берегу житель, который ни на что не жалуется. Я как раз собираюсь усесться на табурет, когда какая-то женщина с террасы напротив, видимо уборщица, пытается меня убедить этого не делать.
— Довольно неразумно, в вашем-то возрасте. А представьте, что тут летом будет твориться.
Услышав шуршание циновки у двери, сообразил, что принесли почту. Подождал, пока консьержка не удалится. И вот как раз в тот самый момент, когда я уже открывал дверь, зазвонил телефон. Но я все-таки успел заметить эту неподвижную штуковину — такую бело-черную, что она буквально ослепила меня, когда я собрался протянуть к ней руку.
Звонок настаивает.
На том конце провода — голос одной из моих сестер. Я назвал ее Кларой, но оказалось — Иоланда. Отец бы сказал — Анна. Один шанс из трех, что угадаешь, но почему-то всегда проигрываешь.
— Антуан… знаешь что?
— Умер кто-нибудь?
— Так ты уже знаешь?
Я прошу ее подождать минутку.
Сердце мое начинает бешено колотиться, и я иду к двери, чтобы поднять наконец с полу эту штуку с черной каймой. Внутри — мертвец, и мне достаточно лишь вскрыть конверт, чтобы обнаружить его имя. Я колебался еще секунду, держа телефонную трубку в одной руке и траурное извещение в другой. Услышать или прочесть? Наверняка и то и другое вызовет у меня тошноту, хотя я еще и не совсем понимаю почему.
Нет, неправда. Наоборот, слишком даже хорошо понимаю почему. Потому что мы с этим покойником уже умирали не одну тысячу раз на полях сражений и неизменно приканчивали друг друга, когда кавалерия не успевала прибыть вовремя. И еще мы с ним стрелялись на дуэли, с десяти шагов, по очереди. И после каждого удачного выстрела застывали секунды на три, прежде чем рухнуть на землю.
И ведь надо же такому случиться перед самым летом.