Дитя не кричало.
Она взяла его на руки, измазанные кровью, еще раз ударила, прислушиваясь, задержала дыхание, чтобы узнать наконец, бьется ли крошечное сердце. В отчаянии она затянула «Те Deum» сначала — молитвенно тихо, а потом испуганно громко. И тут она почувствовала, как вздрогнул комочек плоти у нее в руках. Потом еще раз. Она умолкла, снова прислушалась и тут поняла, что комочек-то живой. «Те Deum»[4]спас ребенку жизнь.
Эллензенше не пришло в голову выяснить пол ребенка. Так или иначе, она доложила служителю магистрата, что Йозефу и Агате Альдер Господь послал сыночка, и, надо же, угадала.
Тут мы покинем Эллензеншу с ее болтливой душой. Больше она нам не встретится. Поэтому хотелось бы добавить, что рождение Йоханнеса Элиаса действительно было последним случаем в ее акушерской практике; вскоре она уехала в Инсбрук, где сочеталась браком с… — лучше бы, конечно, с фельдфебелем Ценкером, — нет, все-таки с Францем Хиршем из Хеттинга. Выбор был сделан в пользу характера. Их брачный союз оказался бесплодным, а Франц Хирш из Хеттинга умер в 1809 году от чахотки. Вдова вышла замуж во второй, а позднее и в третий раз. Последним ее супругом стал, как это ни покажется невероятным, тот мордастик с козлиными ножками, служитель магистрата из Гецберга.
Где-то с 1850 года следы этой женщины теряются. Всего за год до указанного времени они еще мелькали в документах, связанных с улаживанием споров о наследстве. По о том, как она окончила свои дни, мы ничего сказать не можем. Во всяком случае, ей довелось присутствовать при рождении великого музыканта.
А кто не возгордился бы таким фактом своей скромной биографии? Однако если бы прокричать тогда Эллензенше прямо в ухо, что день Св. Иоанна 1803 года ознаменован двойным чудом — рождением человека и появлением на Земле гения, она ничего не поняла бы. Да и другие — Зеффиха на окровавленном ложе, Зефф и их первый мальчуган — поняли бы не больше. Но хуже всего то, что когда дарование ребенка давно уже стало очевидным, никто по-прежнему не желал этого понимать.
Отец детям своим
Достопочтенный господин курат[5]Элиас Бенцср обладал недюжинным ораторским даром, был страстным жизнелюбом и — вследствие этого, а также в силу природного к тому предрасположения — пылким почитателем всего женственного. Именно эта страсть привела его в конечном счете к гибели, о чем и будет рассказано далее.
Курат Бенцер был уроженцем Хоэнберга в Рейнской долине, а эта местность издавна слыла оплотом суеверий и усиленного внимания ко всякой чертовщине. И курат мог бы поведать о последнем сожжении ведьмы в Форарльберге, которое видел в детстве своими глазами. Неизгладимое это впечатление и стало краеугольным камнем его теологии. Об этом костре он без конца твердил эшбергским прихожанам в своих проповедях и был так огненно красноречив, что у тех пересыхало во рту, а уши и головы чуть не лопались под напором крови. Иным даже казалось, что их уже подпалили или живьем затащили на костер. И если уж во время воскресных евангельских чтений курату Бенцеру выпадала возможность перекинуть мостик к сильнейшему впечатлению детства, он немедленно переходил на тот берег. Благодаря пылкой фантазии даже эпизод с неопалимым терновым кустом удавалось ему превратить в сцену сожжения хоэнбергской ведьмы. Подобные опыты толкования священного текста чуть было на привели к смертоубийству в Эшберге. Воспламененные зажигательными проповедями курата и потому ничтоже сумняшеся, трое Лампартеров накануне Великого поста 1785 года вместо соломенной ведьмы решили бросить в костер некую Цилли Лампартер по прозвищу Цилли-духовидица.
Эта вдовая старуха, доживавшая свой век в полном одиночестве на самом верхнем краю деревни, пользовалась престранной славой: о ней говорили, что она умеет кое о чем поторговаться с эшбергскими покойниками. Сей удивительный дар вдова объясняла тем, что в силу местоположения своего жилища она ближе к Богу, чем прочие односельчане, и потому может слышать сетования душ в загробном мире, правда только в ясные звездные ночи, так как облачная пелена искажает голоса умерших. Ей все верили. А уж когда она оповестила Эшберг о том, что ей явились какие-то мавры с Востока, обоего пола, с угольно-черной кожей, угольно-черными лицами, такими же конечностями и зубами, никто более не сомневался в се зловещем даровании.
Тогда-то старухе и пришло на ум создать некую систему, что-то вроде бухгалтерского учета ее деловых связей с загробными душами, которая бы обеспечивала ей что-то вроде пенсии по старости. Она знала, что, прежде чем достигнуть рая, умерший проходит через огонь чистилища, и потому решила завести своего рода каталог всего того, что побуждало бы живущих к немедленному спасению покойных родственников. А родственниками в Эшберге были все. Во избежание полной неразберихи людей тут кликали по именам, а замужние женщины получали прозвища по имени супруга.
Так вот, однажды Цилли-духовидица приковыляла вниз, во двор одного из Лампартеров, и поведала ему, что его отец явился к ней, плача и стеная. Отец, дескать, не знает теперь покоя, так как задолжал ей семь саженей нарубленных дров. И еще: из бесчисленных сеансов с эшбергскими покойниками она в конце концов вынесла убеждение, что, собственно, каждый житель, будь то Лампартер или Альдер, что-нибудь должен ей. Перечисление долгов сливалось в одну угрожающую молитву:
«Восемь яиц, десять „Отченашей“.»
«Три фунта воска и пятьдесят „Авемарий“.»
«Пятьдесят кило ботвы и семь месс».
«Десять локтей полотна и восемь псалмов».
Никакая брань, никакие жалобы кур ату успеха не имели. Еще никогда обитателям Эшберга не приходилось жертвовать таким количеством воска, фитилей и торжественных месс. Никогда еще в деревенской церквушке не молились так истово. Как видим, Цилли прекрасно сочетала практическую пользу с благочестием и, в сущности говоря, была первой пенсионеркой в Эшберге, да, пожалуй, и во всем Форарльберге.
В этом-то и коренилась причина внезапно вспыхнувшей ненависти к старой женщине. К несчастью, в ту пору картофельные посадки на горных угодьях Эшберга поразила странная и, насколько нам известно, только там и лютовавшая эпидемия. Рассказывают, что за одну ночь клубни становились пустотелыми и сморщивались до размеров лесного ореха.
Может, оно и так, а может, и нет. Но только однажды под смех и улюлюканье, к которым примешивался перещелк перебираемых женщинами четок, Цилли отвезли в навозной тачке на хутор, именуемый Альтигом, где уже был сооружен костер. Предчувствуя близкую смерть, старуха завопила и стала клясться, что готова вернуть каждому что причитается. Но один из Альдеров со сверкающими глазами и металлом в голосе напомнил о проповедях курата и снова вселил неколебимое мужество в тех, кто уж хотел было пойти на попятный. Когда старуху начали связывать, она все еще порывалась кричать, по ее разбитый и разорванный рот уже не мог издать ни звука. На морщинистые щеки налипла соль, а из уголков рта сочилась красная слюна, которую старуха жадно слизывала своим длинным языком. Огонь раздвинул ночь. Некоторые эшберщы натянули шляпы на глаза, спрятали лица, чтобы не быть узнанными, когда кулаки и носки башмаков обрушились на прикрытое лохмотьями тело. Даже дети норовили ущипнуть или оплевать старуху и никак не могли натешиться этим. Кто-то, кому удалось остаться неизвестным, сорвал платок с ее головы, и алчущая смерти толпа глухо загудела. Тут только все и узнали, что Цилли была совершенно лысой, и даже сомневавшимся показалось, что перед ними — самая настоящая ведьма. Неизвестным молотил ее литыми кулаками по животу и иссохшим грудям. Он сорвал с нее одежду — ведь все должно происходить именно так, как расписывал в своих проповедях достопочтенный курат. И вдруг неизвестный издал столь жуткий вопль, что все готовы были счесть, что он сошел с ума.