Как я говорил, «История» Геродота появилась в книжных магазинах в 1955 году. Со смерти Сталина прошло два года. Атмосфера стала легче, люди дышали свободней. Как раз появилась повесть Эренбурга, давшая название новой начинающейся эпохе — «Оттепель». Литература тогда заменяла все. В ней люди черпали жизненные силы, искали директивы, находили откровения.
Я окончил университет и начал работать в газете. Называлась она «Штандар млодых»[1]. Я был начинающим репортером, ездил по присланным в редакцию письмам. Писавшие жаловались на несправедливости и бедность, на то, что государство забрало у них последнюю корову или что в их деревушке до сих пор нет электричества. Цензура ослабла, и можно было написать, например, что в деревне Ходув есть магазин, но всегда пустой, ничего там не купишь. Прогресс состоял в том, что при Сталине нельзя было написать, что какой-то магазин пустой, во всех должно было быть много товаров. Я мотался от деревушки к деревушке, от городишка к городишку на крестьянской телеге или на дребезжащем автобусе; легковые автомобили тогда были редкостью, да что там автомобили — велосипеды, и с теми было трудно.
Мой путь иногда, впрочем, довольно редко, лежал через приграничные деревушки. Потому что по мере приближения к границе земли пустели, и народ встречался все реже. Пустота усугубляла таинственность таких мест. И вот что еще меня поражало: в приграничной полосе царила тишина. Эта таинственность и эта тишина привлекали меня, интриговали. Так и подмывало глянуть, а что там дальше, по другую сторону. Я все думал, что же ощущает человек, когда пересекает границу. Что чувствует? О чем думает? Это, должно быть, момент эмоционального всплеска, возбуждения, напряжения. А с той стороны — так же? Наверняка по-другому. Но что означает это «по-другому»? Как это другое выглядит? На что похоже? А может, оно не похоже ни на что из известного мне и тем самым непостижимо, невообразимо? Но, в сущности, самое большое мое желание, не дававшее мне покоя, мучившее меня и изводившее, было весьма скромным: меня интересовал лишь сам момент, сам акт пересечения границы. Перейти и тут же вернуться — этого мне, думал я, вполне хватило бы, утолило бы мой необъяснимый, острый психологический голод.
Но как это сделать? Из моих школьных и университетских товарищей никто никогда не был за границей. Если у кого-то и были за границей знакомые, то он предпочитал этого не афишировать. Я досадовал на самого себя из-за этой ни на секунду не отпускавшей меня искусительной причуды.
Как-то раз я встретил в коридоре своего главного редактора, статную, видную блондинку с буйными, зачесанными набок волосами. Ее звали Ирена Тарловская. Что-то сказав мне о моих последних текстах, она как бы невзначай спросила о ближайших планах. Я перечислил названия деревень, куда мне предстояло поехать, и дела, которые меня там ждали, а потом набрался смелости и сказал: «Но вообще-то, мне хотелось бы съездить за границу». «За границу? — удивленно и слегка испуганно переспросила она, потому что в те времена ездить за границу было делом необычным. — Куда? Зачем?» — спросила она. «Ну, например, в Чехословакию», — ответил я. Мне совсем было необязательно в Париж или Лондон, нет, такого я не пытался даже вообразить, они меня даже не привлекали, мне хотелось всего лишь где-нибудь пересечь границу, все равно какую, потому что для меня не были важны ни цель, ни линия, ни черта, а важен сам чуть ли не мистический и трансцендентальный акт пересечения границы.
С той встречи в коридоре прошел год. В нашей репортерской комнате зазвонил телефон. Шефиня вызывала меня к себе. «Мы посылаем тебя, — сказала она, когда я встал перед редакторским столом. — Поедешь в Индию».
Первой моей реакцией было потрясение. И сразу — паника: я ничего не знаю об Индии. Лихорадочно ищу какие-нибудь ассоциации, образы, названия. Ничего не нашел: об Индии я не знал ничего. (Идея послать корреспондента в Индию родилась, когда несколькими месяцами ранее Польшу посетил первый лидер страны, не входящей в советский блок, и был им премьер-министр Индии Джавахарлал Неру. Устанавливались первые контакты. Мои репортажи должны были приблизить эту далекую страну.)
Под конец беседы, из которой я узнал, что еду, Тарловская открыла шкаф, взяла книгу и, подавая ее мне, сказала: «От меня, в дорогу». Это была толстая книга в твердом желтом, полотняном переплете. На обложке читаю тисненное золотом имя автора и название произведения: Геродот. ИСТОРИЯ
* * *
Старый двухмоторник, заслуженный ветеран фронтовых вылетов «DC-З», с крыльями в копоти выхлопных газов, с заплатками на корпусе летел почти пустой, с несколькими пассажирами, и летел в Рим. Возбужденный, сидел я у иллюминатора, не отрываясь от картины за бортом самолета, потому что я, никогда до тех пор не бывавший даже в горах, не говоря уже о парении в облаках, впервые смотрел на мир сверху, с высоты птичьего полета. Под нами медленно перемещались разноцветные клеточки шахматной доски, пестрые лоскутные одеяла, серо-зеленые ковры, и все это распростерто, разложено на земле как будто для просушки на солнце. Но быстро начало смеркаться, и как-то сразу вдруг сделалось темно.
— Вечер, — сказал мой сосед по-польски, но с иностранным акцентом. Это был итальянский журналист, возвращавшийся домой, помню только, что звали его Марио. Когда я рассказал ему, куда еду и зачем, и что за границу еду впервые в жизни, и что, в сущности, ничего не знаю, он рассмеялся, сказал что-то вроде «не переживай» и пообещал помочь. Я воспрянул духом, ко мне стала возвращаться уверенность, которая так была мне нужна, потому что я летел на Запад, а меня учили бояться Запада как огня.
Мы летели в темноте, даже в салоне лампочки светились едва-едва, как вдруг напряжение, в котором пребывают все частички самолета, когда двигатели работают на максимальных оборотах, начало слабнуть, гул моторов сделался более спокойным и разреженным: мы приближались к пункту назначения. Марио схватил меня за руку и, показывая в иллюминатор, сказал: «Смотри!»
Я взглянул и онемел.
Все дно этой темноты, насколько хватало глаз, заливал свет. Свет интенсивный, бьющий в глаза, мерцающий, дрожащий. Создавалось впечатление, что там, внизу струится какая-то светящаяся материя, блестящая поволока которой пульсирует светом, вздымается и опадает, растягивается и сжимается. Вся эта лучезарная картина была чем-то живым, подвижным, вибрирующим, полным энергии.
Впервые в жизни я увидел освещенный город. Те несколько городов и городков, которые я знал до той поры, были удручающе темными, в них никогда не светились витрины магазинов, не встречалось разноцветных реклам, а в уличных фонарях, если таковые вообще имелись, лампочки горели вполнакала. Да и кому светить? Вечерами улицы зияли пустотой, автомобилей было мало.
По мере снижения самолета этот пейзаж света становился ближе и увеличивался в размерах. Наконец самолет чиркнул шасси по бетонной полосе, заскрежетал и заскрипел. Мы были на месте. Римский аэропорт — большая стеклянная глыба, полная людей. Теплым вечером мы ехали в город по оживленным улицам. Гомон, движение, свет и звук — это действовало как наркотик. Порой я терял ориентацию, не понимая, где я. Должно быть, я выглядел как дикарь, только что вышедший из лесу: потрясенный, с вытаращенными глазами, пытающийся хоть что-нибудь рассмотреть, увидеть, различить.