Посреди большой гулкой комнаты, где эхом отзывался любой шорох, Шульц зажигал одну или две свечи, стряпал себе что-нибудь на газовой плитке. Жевал, листая в полутьме рекламные каталоги и буклеты, где рядом с цветной фотографией каждого предмета была указана цена. А потом принимался ждать, прислушиваясь к малейшему шуму. И, наконец, засыпал тяжелым сном, но вскоре просыпался, разбуженный обычным кошмаром, садился на постели, задыхаясь от гнетущей тишины, придавленный всеми этими вещами, собственными дурными мыслями и памятью, изглоданной нищетой.
Пожелтевшую пенку, единственную вещь, которую он с собой не взял, полицейский выбросил во двор. Шульц поставил в багажник коробку с едой, засунул туда же одеяла и отыскавшуюся в шкафу старую перину, переносную плитку, несколько книг, две спортивные сумки с одеждой, черный кожаный кейс, с которым когда-то ходил на работу, кое-какие инструменты, кастрюлю, тарелку и столовые приборы, карманный фонарик, свечи, фотографии, кучкой бросил письма… Отныне у него не осталось другого пристанища, кроме этой машины с помятым кузовом и изношенным мотором. Внутри застоялся запах гнили, пропитавший сиденья. В правый карман пальто Шульц затолкал последние деньги, скрутив бумажки в трубочку и перетянув резинкой. Хватит недели на две, чтобы кое-как прокормиться и раз-другой залить в бак бензин. В левый карман он сунул странный маленький сверток — старые картинки и мелкие предметы в сером фетровом узелке.
Машина завелась не сразу. Мотор задыхался. Глянув в зеркало заднего вида, он убедился, что полицейские, удобно устроившись в теплом фургоне, ждут, чтобы он наконец свалил. Он в последний раз вылез на улицу, медля расстаться с последним своим адресом на этом свете. Он лишился определенного местожительства. Теперь он исчезнет. Сдохнет неведомо где, в этом сомнений нет, но прежде пополнит собой распыленную толпу неимущих.
Шульц катил наугад. Он вполне обходился без очков. Он проводил ладонями по лицу, словно пытался смахнуть с него усталость, тер глаза, глубоко вдавливая в глазницы согнутые пальцы. Останавливал машину на неосвещенной стоянке, испытывая недомогание совсем другого рода, чем то, какое охватывало его в пустом доме. Ничего общего с прежним, когда от тоски сжималось сердце и сдавливало горло. В его голову впивались незнакомые челюсти. Он замирал на водительском месте и ждал, пока холод прохватит его всего и он станет нечувствительным к этой новой пытке.
Он отправлялся бродить по улицам, но вскоре, обессилев, присаживался отдохнуть на скамейке. Его пробирала дрожь, загоняя в какой-нибудь бар, где он торчал до закрытия, глядя в пустоту и судорожно обхватив ладонями нагретую чашку.
Однажды вечером он увидел между выведенной золотом надписью и рекламной улыбкой чье-то лицо. Это лицо было его собственным, но он себя не признал. Похоже, за последние месяцы он потерял много волос и немало килограммов. Огромный лоб, посиневшие веки. Бледная маска с горящими глазами, похожими на две дырки, пробитые струей, когда писаешь на снег. Это уже и лицом-то не назовешь — набросок, схема, возвращение к бессловесной болванке, еще не соприкоснувшейся с другими людьми, таким он был до жены и детей, до работы и общества. Такие водятся по обочинам и в трясине.
Он снова подумал про пистолет, сжав пустой кулак. Рука может жаждать стиснуть рукоятку пистолета, как мужчина может отчаянно жаждать тела ушедшей женщины. Вообще-то, если бы у него было оружие, ему вполне хватило бы двух выстрелов. Первую пулю он всадил бы в свое отражение, вторую — себе в висок. Или в рот. Или в сердце. Ему было из чего выбирать.
Шульц снова залез в машину, закутался потеплее, готовясь к ночи. Посидел в нерешительности, не зная, запускать ли мотор, зажег свечу. Но под толщей одеял его трясло, он то и дело дергался, ему мерещилось, будто сквозь запотевшее стекло он различает чью-то прильнувшую к окну ухмыляющуюся физиономию. Незнакомец смотрел на него, спящего. Он включал контакт, бессознательно вел машину и под утро оказывался на другом конце предместья.
Во время своих скитаний он набрел на покрытую смерзшейся грязью площадку, большой пустырь, по которому были разбросаны с полсотни раздолбанных трейлеров, наглухо захлопнутых, словно огромные ракушки. Утратив способность двигаться, легкие повозки превратились в хижины и теперь, кое-как залатанные, наращенные фанерными пристройками или пластиковыми навесами, возвышались над свалкой, над путаницей поломанных вещей. В нескольких сотнях метров от маленького вокзала, над бетонным обрывом, под которым гудело шоссе, среди пустых ржавых сараев, в обширном угрюмом кемпинге, при лунном свете выглядевшем особенно уныло, жили люди. Городские власти, должно быть, растерявшись и не зная, что предпринять, милосердно оставили болтаться на столбах несколько проводов и даже установили уличные туалеты. Сейчас они обледенели, но ими по-прежнему пользовались, а у окаменевшего дерьма было то преимущество, что оно не воняло.
Шульц приткнулся в этом углу, который был ничем не хуже всякого другого. Его хоть немного, а успокаивало соседство бедняков, не имевших настоящего дома, но все же располагавших более надежным пристанищем, чем он сам. Выждав, пока совсем стемнеет, он выключал все фары и ставил машину как можно ближе к этим окончательно и бесповоротно временным жилищам. Он знал, что рано или поздно его машина сломается. Тогда он накроет ее брезентом, устроит нечто наподобие навеса, растянутого на колышках, и сможет даже на день оставаться здесь: и ему дано отвоевать себе клочок пространства. Он мечтал о том, как бросит якорь в этой грязи. У него снова будут соседи. Почти что новый адрес.
Шульц исподтишка наблюдал за будущими соседями. Одинокий дядька, пыхтя таскавший с места на место свою канистру с жидким топливом. Помятая парочка с тучной псиной. Семья с хорошенькими детишками, которые по утрам, когда с яркими ранцами за спиной шли в школу, раскатывали ледянки. Два нелюдимых парня, которые дверь открывали только для того, чтобы бросить на гору пустых бутылок очередную пустую бутылку. Звенело разбитое стекло, хлопала дверь — и больше ни звука. Из-за стопок газет, загораживавших крохотные окошки, кое-где пробивалось голубоватое свечение старого телевизора — ведь даже и здесь, на дне, среди этого убожества, болтливые раскрашенные тени показывали представления на стенах пещер.
Шульц внимательно присматривался и к перемещениям двоих или троих приличного вида мужчин чуть помоложе его самого: на рассвете они, в костюмах и при галстуках, украдкой выскальзывали из своих фургонов и, стараясь не запачкать ботинок, направлялись к вокзалу, до которого было рукой подать. Эти убогие, прикрывающие нищету пристойной одеждой, еще, видно, где-то служили, но висели на волоске и делали вид, будто не замечают, что вот-вот сорвутся. Они растворялись в холодной тьме, и Шульц смотрел им вслед. Он в точности знал, что они чувствуют, и его от этого подташнивало.
К середине дня показывались другие люди, они еле передвигали ноги, с трудом волоча кто газовый баллон, кто гигантскую плюшевую розовую пантеру, кто битком набитый пластиковый пакет или, прикрыв полой собственного пальто, человеческого детеныша. Они отыскали в мире выбоину, в которой можно ненадолго задержаться, пока не унесет стремительным течением.