Оттого что кругом царит сельская идиллия без малейшего изъяна, мне очень не по себе, и я нарочно отстаю от других — не столько для того, чтобы полюбоваться окрестностями, сколько для того, чтобы попытаться скрыть необъяснимое замешательство.
Перед тем как войти в лес, я в последний раз оборачиваюсь, и передо мной открывается сказочный вид, какой бывает в стеклянных шарах. Все выглядит, как в фантазии ребенка. Луга, раскрашенные цветными карандашами. Часовни, похожие на новенькие игрушки. Даже деревянные лавки и родники безупречно красивы, завораживающе красивы. Красивы до тошноты.
Девушки, ускорив шаг, нагоняют меня, окликая по имени: «Па-оль», — так они его произносят, а говорят со мной медленно, отчетливо, стараясь выложить побольше сведений о природе, которую я так плохо знаю. А меня расспрашивают о парижской жизни.
Внезапно песни стихают в полумраке лесной тропы. Разговоры делаются тише, а потом и совсем смолкают. На лицах окружающих меня немцев появляется странное выражение, и мной овладевает беспокойство. Сердце непонятно почему сжимается, опять начинает подташнивать. Что происходит? Надо ли и дальше продвигаться под этот темный свод? Но другого пути к Черному озеру нет. Девушки оставили меня одного. Я слышу шумное дыхание стариков, отдающееся гулким эхом, словно в церкви. Примерно на середине пути мне становится совсем нехорошо и почти холодно.
Я прихожу в себя, только выбравшись снова на солнечный свет. И немного успокаиваюсь, глядя на девичьи тела, обрисовывающиеся против света под летними платьями. А потом с облегчением вижу перед собой поляну и озеро.
Над темной водой среди брызг мелькают красное пятно мяча, головы, руки, торсы. Парни быстро и без стеснения раздеваются под низкими ветвями, девушки поочередно заходят в серебристо-серую деревянную кабинку и вскоре появляются снова, пышущие здоровьем, готовые к купанию, с волосами, упрятанными под резиновые шапочки, укладываются на большие разноцветные полотенца.
Похоже, все, кроме меня, забыли о том, какое беспокойство охватило нас на лесной дороге, и только моей тревоги эта мирная картина не рассеяла. Невозможно отдаться слащавой безмятежности в обществе людей, воображающих, будто отныне им ничто не угрожает. Война закончилась семнадцать лет назад. И что же, теперь моя жизнь, вся моя жизнь будет протекать в таком вот мире и покое? Тяжелый, непроницаемый мир. Мир, утративший память. Где прячутся прежние страхи, пока люди пьют, смеются и мечтают, лежа на траве? Неужели я один здесь ощущаю неопределенную угрозу, опасность? Один боюсь недоброго взгляда кого-то, прячущегося в подлеске?
Что за ужас терзает тех, чьи измученные лица, подобно призракам, появляются в моих альбомах? Что за ярость в них живет? Какое чувство или предчувствие овладело мной на той лесной тропе, когда смолкли все голоса?
Вместе с Томасом и его друзьями устраиваюсь неподалеку от берега, у родника. Холодная вода щедро наполняет выдолбленный ствол огромного дерева, легкий ветерок разбрызгивает блестящие капельки. Томас радостно сообщает мне, что хочет есть и что пиво уже охлаждается. Он заигрывает с девушками, громко хохочет и прыгает в воду с понтона. Неудержимая радость…
Вскоре мы садимся перекусить. Я улавливаю лишь отдельные слова из того, что говорится по-немецки вокруг меня, но принуждаю себя веселиться наравне с моими мокрыми загорелыми товарищами, чтобы позабыть изрисованные страницы своего альбома, чтобы погрузиться в это облако блаженства и умиротворяющей нормальности.
Во Франции меня учили, что сразу после еды нельзя окунаться в холодную воду. Но немцы этого не боятся! Некоторые ныряют с набитым ртом, плещутся, рыча от радости. И внезапно все головы поворачиваются к тому месту, где тропинка выходит из леса. Все в один голос кричат: «Клара! Клара!» Кто эта девушка в черном, появившаяся на поляне настолько позже других? Похоже, все ее знают, и мои спутники от нее просто без ума.
Ее имя перелетает из уст в уста, с нее не сводят глаз, а она спокойно приближается к озеру. Парни ее окликают. Она, наклонившись, что-то говорит им и сворачивает в нашу сторону. Томас, внезапно страшно возбудившись и вскочив на ноги, орет:
— Клара! Клара! Иди к нам!
И смешно размахивает руками.
Я все лучше различаю черты ее лица и одежду, так сильно отличающуюся от того, что носят другие кельштайнские девушки. У Клары черные-пречерные очень коротко остриженные волосы, которые кажутся неуместными среди всех этих длинных светлых, почти белых кос. Она двигается гибко, словно кошечка, и осторожно, как лисичка. На ней черная рубашка, черные брюки чуть ниже колена и черные туфельки без каблуков. Даже издали заметно, что она чувствует себя вполне непринужденно, и вместе с тем кажется, будто она только что прибыла из других краев, из дальнего города. Или сошла со страниц странной книги.
Она приближается, и я вижу, что тяжелая кожаная сумка в такт шагам бьет ее по бедру. Потом Клара замирает, тонкая и черная, возвышаясь над нашими расслабленными телами. Меня сразу же поражают ее прозрачные ярко-синие глаза, глядящие на нас весело и дерзко. Она с улыбкой уворачивается от хватающих ее рук. Томас придуривается, и Клара ласково дергает его за волосы. Поглаживает по щеке то одну, то другую девушку, утаскивает у нас из-под носа несколько кружков колбасы и жадно жует, потом, ответив на приглашение остаться с нами вежливым отказом, в одиночестве удаляется, выбирает на берегу более уединенное место, дикий уголок, заросший тростником и осокой. И тут, к величайшему моему удивлению, она раздевается догола (все целомудренно отводят взоры), кидает в тростники штаны и рубашку, совершенно нагая входит в озеро, сильными и быстрыми толчками плывет, уплывает далеко-далеко, ее белая кожа вскоре становится неразличима среди ярких отблесков воды. Я стараюсь не смотреть туда, но не могу отвести взгляд от светлого пятна, плывущего над бездной.
Да кто она такая, эта Клара?
Позже, ближе к вечеру, телами, укрощенными холодной водой, овладевает неодолимая летняя дремота. Каждый выпил немало пива. Жарко. Я ухожу в сторонку, чтобы рисовать, устраиваюсь у ствола с неустанно журчащим родником. И снова с силой надавливаю на грифель, растираю его по бумаге, намечая контуры чудовищного тела. Рисую человеко-дерево-птицу с когтями, клювом, ластами, с большими пустыми глазами, обросшую черной штриховкой, потом лодку, которую в конце концов превращаю в плавучий гроб.
Внезапно среди журчания воды, которая текла здесь до войны, текла, быстрая и прозрачная, всю войну и долго еще будет течь после моего отъезда из Кельштайна, различаю механический звук. Поднимаю голову — и вижу перед собой эту девицу по имени Клара: она сидит у самого родника, на выдолбленном стволе, служащем ему чашей. Подкралась неслышно и нацелила на меня объектив маленькой стрекочущей камеры. Глаз не видно, они скрыты этой металлической маской. Белозубая улыбка под тусклым глазом видоискателя.
Клара продолжает меня снимать. Что ей от меня надо? Так, значит, в этой кожаной сумке у нее лежала восьмимиллиметровая камера. Покачиваю карандашом, робко пытаясь запретить охотиться за моим изображением, но барышня не обращает на это ни малейшего внимания. Мало того, она встает и, не переставая снимать, подходит ко мне вплотную. Теперь ей, кажется, захотелось сделать крупный план лодки, которую я рисую. Сейчас она украдет мой рисунок. Увидит моих чудовищ.