И после того как я осмотрела задний двор, и курятник, и уборную, и навозную кучу, и огород, и, конечно, чердак – о, чердак, место, где рождаются самые обворожительные тайны! – надо быстро слезть по старенькой, шаткой лестнице, следя, чтобы, не дай Бог, не наступить ни на один из цветущих полуденников, растущих между камнями, как можно скорее вернуться к воротам, поднять щеколду и высунуть голову на улицу, чтобы посмотреть, тут ли еще та сумасшедшая, чьи волосы всегда взлохмачены, чьи глаза всему верят и все забывают, чье лицо спрашивает прежде, чем рот: привезла мне чего-нибудь? чего-нибудь сладенького? чтобы сердце не болело, привезла мне конфеточку? Да, я должна посмотреть, тут ли Юли, которая так и осталась ребенком, хотя у нее давно уже выросли груди и густые волосы под мышками. Да, Юли, вон она, на углу, подпирает стену или сидит на складном стульчике, и никому от нее никакого вреда и никакой пользы; Юли, ты здесь? Она, как всегда, здесь, эта сумасшедшая, которую мы, когда были маленькими, боялись, которую постоянно дразнили, Юли, которую мы любим, потом у что она верит всему, что ей ни скажи, и говорит такие вещи, от которых у нас мороз по коже (эй, Номи, Илдико, говорит Юли, у вас ведь есть старшая сестра, точно, точно, точно, уж я-то знаю, она ух какая красавица, точно, точно, и Юли громко смеется, я знаю, знаю, глядите сюда, и Юли показывает огромные оранжевые цветы на своем платье, это мои глаза, точно, точно…).
* * *
Трауби! – в один голос восклицаем мы с Номи, когда, вымыв руки, садимся за стол, накрытый мамикой, и видим бутылки, выстроившиеся на пластмассовом подносе; трауби-сода! Так зовут у нас на родине волшебный напиток: искрящаяся зеленая бутылочка без этикетки, с белыми буквами на стекле; мамика накупила нам целую батарею этих бутылочек – только для вас! – ну конечно, мы с Номи в ее глазах – избалованные западные барышни, которые только и знают, что потешаться над всем, что видят на Востоке, вроде тут пытаются обезьянничать, придумывая что-то такое вместо кока-колы, но способны изготовить только нечто коричневое, под названием «апа-кола», нечто густое и противное («апа-кола»! – какое дурацкое название); трауби же мы обожаем, настолько, что всерьез подумываем, не взять ли нам несколько бутылочек с собой в Швейцарию, чтобы показать подругам: вот, мол, и у нас дома есть кое-что, ух, до того здоровское. Однако пока что мы этого так и не сделали.
Мамика подает на стол куриный гуляш с клецками, и жареную свинину в панировке с жареной картошкой и тушеной тыквой, и соленые огурцы, и салат из помидоров с красным луком; мамика позволяет нам пить трауби сколько влезет и не ворчит, если мы во время еды вскакиваем, и кидаемся целовать ее, и зарываемся лицом, слева и справа, в тепло ее кофты; мамика одна не раздражает нас, когда говорит, как мы опять выросли, аж на целых два пальца, девочки мои, вы совсем большие, еще немного, и станете взрослыми дамами! Номи и я по очереди трогаем узел волос у мамики на затылке, он такой мягкий, такой приятный на ощупь; самой мне в это лето кажется, что ноги у меня чересчур длинны, руки чересчур велики, и вообще что-то с моим телом не так, но, даже если я выросла больше, чем на два пальца, мне еще очень-очень далеко до мира взрослых, это я особенно ощущаю в те моменты, когда матушка и отец принимаются рассказывать о нашей швейцарской жизни, о нашей прачечной, Wäscherei, Glätterei, Büglerei, «Стирка, катание, глажка» – гласит черно-белая вывеска над дверью, отец пишет в воздухе перед глазами мамики буквы и цифры, сколько стоит выгладить одну рубашку, скатерть, майку, какова скидка, если кто-то приносит сразу десять рубашек, а матушка рассказывает, какой необычный материал бывает у богатых, как непросто его гладить, за эту цену ни единой морщинки не должно на вещи остаться, говорит она, а мы с Номи, одним ухом слушая родителей, шепотом обсуждаем, как подруги отнесутся к трауби-соде, Берти наверняка хмыкнет, мол, в общем ничего, но не ахти что, а Клаудия будет долго вертеть бутылку так и сяк, однако так ничего и не скажет, только плечами пожмет; конечно, не так-то просто признать, что у других тоже есть вещи, которые чего-то стоят, говорит Номи, это факт, а вообще нехорошо заставлять своих подруг лицемерить, размышляем мы, лучше будем себе и дальше обожать трауби-соду, подождем, пока она прославится на весь мир и станет даже более знаменитой, чем кока-кола, вот так! И Номи снова наливает нам обеим, а отец с матушкой тем временем рассказывают, что мы и доставкой на дом занимаемся, выглаженное постельное белье разносим клиентам в больших корзинах, обычно вечером, но это, конечно, за добавочную плату, еще бы, потаскай-ка такую корзину извилистыми улочками, да вверх, на холм, потому что богатые любят жить где повыше, говорит отец, и смеется, и рассказывает про собак, которые набрасываются или почти набрасываются на него, когда он приносит белье на дом, а я думаю, что дома у нас, в подвале, стоят две стиральные машины, на полках рядами всякие ополаскиватели, стиральные порошки, какое-то особое мыло, и груды бесчисленных пластиковых корзинок, самых разных размеров и цветов, и мешочки с прищепками; а еще кухонный буфет с посудой, приправами и электрической плиткой, я вспоминаю, как мы усаживаемся за небольшой деревянный стол – отец подобрал его где-то на улице – и обедаем там же, в подвале, где всегда холодно и вокруг висит свежевыстиранное белье, обедаем молча, отец не любит разговоров во время еды. Мы с Номи пальцами меряем ширину бесформенных женских трусов, представляя, сколько туда, в эти парашюты, поместилось бы таких ляжек и задниц, как наши, богатым тоже ведь надо ходить в сортир, и иногда они бывают ужасно толстые, хихикаем мы с Номи, но потом мне бывает стыдно – это когда клиент приходит за своим бельем и мне приходится смотреть ему в глаза; но о том, что мне стыдно, никто не знает, даже Номи.
Да, нелегкая у вас работенка, говорит мамика; она нарезает хлеб толстыми, в палец, ломтями, пододвигает отцу. Но платят нам хорошо, и никто мне не указывает, что я должен делать, отвечает отец, блеснув зубами, и снова наполняет себе стопку; а скажите, мамика, тут все еще приходится с ночи очередь занимать за этим несчастным хлебом, даже теперь, когда партизанский король наконец помер, или хлеб можно купить хоть вечером, хоть в любое время, когда захочешь?
И отец принимается рассуждать о том, чем Запад отличается от Востока, отличается в самых что ни на есть главных вещах, и между делом опрокидывает стопку за стопкой грушевой палинки, которую дядя Мориц гонит собственноручно, – словом, он считает, что уж сейчас-то, может, еще в этом году, когда умер товарищ Иосип Броз Тито, подтвердится то, что всем и так уже давно известно, или пускай не всем, а лишь тем, у кого в голове есть хоть какие-то мозги, – что потребуется не одно поколение, пока удастся прийти в себя от этого идиотского социалистического хозяйствования, если, конечно, вообще когда-нибудь удастся (обо всем этом, как и о многом другом, мы столько наслушались, пока ехали сюда), однако, когда отец уже готов войти в раж, Номи вдруг совершенно неожиданно, тоненьким, но напористым голоском, каким обычно выпрашивает у матушки сладости, заявляет: хочу, чтобы мамика со мной сейчас поговорила, хочу, чтобы мамика мне рассказала что-нибудь. И принимается выяснять у бабушки, сколько нынче поросят у свиней, и потом спрашивает про гусей, про кур, и пойдем ли мы утром собирать яйца, и хочет узнать, откармливает ли бабушка уток, и ходит ли еще Юли по ее поручению на рынок, и что там с садом господина Салмы, какой он сейчас? Номи, обняв мамику за шею, все говорит и говорит, так что матушка в конце концов, погладив ее раскрасневшееся лицо, останавливает ее: да ведь мы только приехали, у тебя впереди столько времени, успеешь мамику обо всем расспросить.