— У нее рак груди.
— Прости, — сказал мужчина. — Она помнит меня?
— Она прекрасно к вам относится, Дмитрий Константинович.
— И то легче, — смягчая иронией напряжение, повисшее в комнате, проговорил мужчина, — передай ей мой поклон…
— Да, — сказала женщина, как бы останавливая его голос. — Непременно передам.
Мальчик не запомнил, как мужчина покинул их дом, — он был слишком обеспокоен состоянием матери, которая, возвратилась в комнату, швырнула что-то на стол, закурила новую сигарету и метнулась на кухню — и все это не глядя в его сторону, словно он внезапно стал неодушевленным предметом.
Но все это длилось только несколько минут. В кухне что-то загремело, мать вошла в комнату, нет, вбежала, оставив дверь распахнутой, и бросилась к мальчику. Он близко увидел ее мокрое от слез, несчастное, безумно красивое лицо и задохнулся от боли, когда женщина мучительно сильно обняла его.
Однако он запомнил, как она шептала, прижимая его к себе: «Ты мой, самый любимый, навсегда мой, не отдам, не отдам…», и хотя ему было нестерпимо жаль ее, плакать он себе запретил.
Он не плакал даже тогда, когда впервые в жизни увидел свою мать. К тому времени он довольно тщательно исследовал отведенное ему жизненное пространство и уже начал обустраиваться в нем. Там шел непрекращающийся ремонт, были руки, слова и запахи Манечки, а также котенок, которого он подобрал на предпоследней ступеньке лестницы, ведущей вниз к их двери. В три года он освоил счет — каждый раз, спускаясь по лестнице с ним за руку. Маня повторяла: «Будем, Ванюша, считать ступеньки. Их четырнадцать. Начали: одна, две, три, четыре…» Так что к пяти годам мальчик без особого напряжения помогал ей пересчитывать замусоленные, пахнущие ржавым железом бумажки, раскладываемые Маней на кучки:
«Один рубль, два… три… десять…» — в общем, простая арифметика; куда сложнее было успеть зафиксировать число крикливых ворон, летящих на городскую свалку, или густых молочных капель, сливающихся в тугую пенную струю, которую молочница Фрося направляла в Манечкин бидон из крана своей грязно-желтой железной «коровы».
Бочка молочницы стояла каждое утро наискось от их подъезда, около часовой мастерской, и всякий раз, когда они с Маней отправлялись за молоком, на узкой, мощенной булыжником проезжей части улицы строем стояли сонные курсанты военно-инженерного училища. Строй тянулся по направлению к учебному корпусу, что находился на проспекте. Мальчик слушал, как вразнобой гремят их тяжелые сапоги, и, благополучно дойдя до «четырнадцати», дальше всякий раз сбивался со счета: «шестнадцать… двадцать… один, два…»
Тот же путь проделывали каждое утро и тогда, когда появилась мама, — вплоть до дня переезда на новую квартиру…
Мама вернулась осенью.
Харьков в ту пору, на семидесятом году каменного стояния империи, вероятно, более, чем иные крупные города, напоминал запущенный заезжий двор, боком поставленный при большой дороге на юг. Летом он продувался пыльными ветрами, а ранней зимой и весной погружался в туманную дремоту, слякоть и грязь. Только короткая ранняя осень давала этому городу холодную прозрачность воздуха, чистые краски, темную голубизну неба. В одно такое почти морозное утро бабушка взяла мальчика с собой на вокзал.
Она была как бы не в себе — мальчик это заметил, несмотря на поглощенность предстоящим путешествием. Бабушка нервничала, поджидая трамвай, поглядывала на часики, то и дело теребила ворот своего давно вышедшего из моды широкого плаща. Одной рукой Манечка до боли сжимала его маленькую шершавую холодную ладонь, другой же то шарила по карманам в поисках носового платка, то подхватывала сползающую с плеча сумку, то вновь трясла кистью, сдвигая рукав и пытаясь усмотреть на часах точное время.
Наконец подполз нужный трамвай: полупустой, с немытыми окнами и сонным вагоновожатым. Они спешно погрузились через переднюю дверь, и мальчик сразу же сел к окну. Трамвай вздрогнул, мимо проплыло и пропало позади уродливое громадное здание Госпрома. Вагон еще раз вздрогнул, убыстряя бег, понесся по склону, резко свернул раз, еще раз и только затем размеренно и скучно поплелся к вокзалу.
Мальчик там был впервые. Однако ничего особенного, такого, чтобы запомнилось или заинтересовало, он не увидел. Теперь бабушка быстро вела его, крепко прижимая к боку, словно поклажу, мимо снующих по привокзальной площади людей. Дыхание его сбилось от быстрого шага и чужих запахов. Он не мог вздохнуть полной грудью, потому что чистый воздух кончился, как кончились золотые разлапистые листья на деревьях и прозрачное синее небо.
Однако еще более получаса им пришлось постоять на перроне. Он утомился считать вагоны и следить за лицами мечущихся туда-сюда людей. Под ногами был заплеванный мерзкий асфальт, несло гарью.
— Манечка, чего мы ждем? — спросил он наконец недовольно. — Я домой хочу.
— Ангел мой, — сказала бабушка, — мы ждем твою маму, но поезд что-то опаздывает, потерпи чуть-чуть…
Голос бабушки как-то не соответствовал возникшему в мальчике при слове «мама» волнению. И только вспомнив кое-что, он понял, в чем причина несоответствия. С такой же интонацией Манечка говорила с молодой соседкой, у которой муж был чернокожий. Дочь этой пары, иссиза-смуглая, глазастая, с пепельными губами и худыми нервными ногами, была его сверстницей.
— Как Ванечка себя чувствует? — елейным голоском запевала соседка, одновременно не давая своей кудрявой дочери приблизиться к мальчику.
— Нормально, — сквозь зубы отвечала бабушка Маня, глядя поверх ее сожженного перекисью перманента.
— Упитанный тем не менее, — ворковала дальше соседка. А мосластая вертлявая девчонка выкручивалась из материнских цепких рук, шипела и корчила рожи, будто ее поджаривали на углях.
— Почему это «тем не менее»? — отбросив дипломатию, спрашивала бабушка, теперь, в свою очередь, тоже как бы задвигая внука за спину.
— Я хотела сказать, что он не слишком рослый мальчик. Но все они в этом возрасте таковы. Ведь правда? Несмотря на то что мама у него высокая.
— Откуда вы знаете, вы же ее никогда не видели?
— Так говорят. — Соседка, понизив голос, заглядывала за бабушкино плечо, ища глазами мальчика и одновременно притискивая готовую впиться зубами в ее запястье девчонку. — А кстати, где сейчас ваша дочь? Что-то ее не видно…
— В тюрьме, — рубила Манечка, достаточно отчетливо для ушей любопытной соседки, но не настолько громко, чтобы это услышал мальчик. — Всего хорошего.
Ванюша, нам пора в магазин!
Мальчик, однако, разобрал это незнакомое для него словo, но, по неосознанной осторожности, к Манечке с расспросами не приставал. Это позже, годам к девяти, в нем появилась потребность кое в чем разобраться, и тогда он, напрягшись, попытался сложить мозаику своего безмолвного детства. Одной из картинок и была та, увиденная им на вокзале, когда оскаленная, облитая чем-то серо-черным морда тепловоза показалась совсем близко. Манечка при этом застыла столбом, забыв о мальчике, так что ему пришлось оттащить ее от края перрона к грязному боку газетной будки, чтобы гремящий зверь не зацепил ее.