II. Сефард
1
Африка. Леопард. Сафари…
Сефард – это слово из того же ряда, из прекрасного далека, которое называется «детство», которое предельно понятно и одновременно многозначно и двусмысленно, и открывается для нас всю жизнь.
Сефард – так называли «холодного» сапожника, к которому носила обувь моя бабушка. Все остальные ходили в сапожную мастерскую на Республиканскую, что находилась на краю нашего провинциального города, за хлебозаводом, над оврагами, в которых протекала Речка-Срачка-Голубой Дунай. Где-то там, за оврагами, торчали маленькие избушки Лапшихи и Коммунального поселка, в которых жили говновозы. Они проезжали лошадиным обозом раз в неделю по нашей улице, сидя верхом на бочках и оставляя за собой ароматный специфический шлейф; черпаки на длинных ручках волочились древками по булыжной мостовой. В послевоенные годы в мастерской на Республиканской работали инвалиды: кто без руки, кто без ноги, а приемщик был без глаза и без носа. Он ловко подхватывал принесенный валенок, сапог или мальчиший ботинок, остреньким мелком рисовал крестики и дужки, приклеивал пахучим резиновым клеем ярлычок квитанции и закидывал обувь на верх кожано-резиново-валяной кучи под самый потолок. Нам, мальчишкам, взрослые говорили, что у приемщика пулей на войне отстрелило нос и выбило глаз, но мы им не верили, а верили мы нашему другу Вовке Соколову, который божился, что у урода был сифилис. Вовка был у нас непререкаемый авторитет в области медицины: отец – хирург, а мать – зубной врач, да и сам Вовка однажды на глазах у всех мальчишек пассатижами выломал здоровый зуб у Тольки Вашманова, уверив того, что вместо кривого выломанного зуба вырастет большой и красивый.
Моя бабушка относила обувь в ремонт к Сефарду в маленькую фанерную будочку, что стояла прямо напротив Оперного театра, в проходной которого прижились две дурные, все время тявкающие беленькие собачки. Бабушка ходила к Сефарду, и я знал, что Сефард этот – еврей, но не обычный, каких на нашей улице было полно, а из Африки или из Испании, и наши евреи его за своего не признавали. А моя бабушка, как настоящая большевичка и подруга Крупской, всегда привечала обездоленных и несправедливо обделенных. Хорошо помню крупные черты выразительного лица этого человека, смуглого, кудрявого, с большими залысинами: глаза выпуклые, губы толстые, уши оттопыренные, зубы желтые. Я таких людей в жизни больше не видел никогда.
2
Кому как повезет в пору своей первой влюбленности: кто-то зачитывается Асадовым, кто – Есениным, мне же повезло особо: я читал Симонова, точнее, его поэмы «Пять страниц» и «Первая любовь», когда моя первая любовь накрыла меня своим крылом. Поэтому с тех пор Симонов – мой главный русский лирик. С годами его фигура для меня становилась все более значимой: первые произведения о войне в «Роман-газете», а позднее, в период юношеского диссидентства, упорный слух о том, что Симонов, будучи редактором «Нового мира», заплатил гонорар за «Доктора Живаго» Пастернаку из своих личных денег, окружили его ореолом уважения; а ко времени, о котором в этом рассказе пойдет речь, он и вовсе стал героем советской интеллигенции, так как взял на себя ответственность и издал «Романы» Булгакова с «Мастером» без купюр.
Шел 1974 год, когда у меня дома раздался неожиданный звонок из Москвы:
– Старик, я как-то раз видел у тебя на полке книжечку «Литература и революция», – звонил мой приятель, московский книжник, имея в виду книгу Льва Давидовича Троцкого. В эпоху тотального подавления инакомыслия мы шифровались, боясь прослушивания телефонных разговоров; иногда информация звучала примерно так: «Достал “Второй короб” Василия Васильевича – заходи, похвастаюсь!»; речь шла о книге Розанова «Опавшие листья».
– Стояла книжечка и будет стоять, – ответил я.
– Понимаешь, у тебя есть уникальная возможность прорваться на вершину литературной элиты Москвы. Эту книжку уже месяц ищет Константин Михайлович Симонов. Если ты ему сейчас позвонишь, то он тебя примет! Такие перспективы открываются…
Какие могли открыться возможности – коммерческие и литературные, я прекрасно понимал. В те годы протекционизм и личные связи стоили дороже денег. У меня же от одной мысли о встрече с кумиром начинала кружиться голова.
В жизни довольно часто бывает: ряд случайных и несвязанных обстоятельств и событий выстраиваются в такой последовательности, что ведут своего героя к желанному финалу без особых его на то усилий. В один из вечеров, близких по времени звонку из Москвы, когда голова моя была еще занята изысканием способов выйти на Симонова и познакомиться с ним, я возвращался из театра драмы с общественного просмотра очередной премьеры. Шел я с заведующим литературно-постановочной частью театра Толей и его другом – художником Сережей Бархиным.
Я неудачно и не к слову вспомнил историю о том, как наш Толя еще несколько лет назад преподавал русский язык девятиклассникам в школе, где они писали домашнее сочинение на тему «Стилистические особенности статьи “Лирика второй половины XIX века” в учебнике русской литературы». Толя как-то неохотно подтвердил существование такого факта и неожиданно обратился ко мне:
– Ты лучше расскажи Сереже какую-нибудь историю об антикварных книгах. Они у тебя всегда получаются интеллигентно-детективными.
Толя носил плюсовые очки с толстыми линзами, которые сползали у него на кончик носа, и когда он обращался к собеседнику, закидывая голову, чтобы разглядеть того, то становился похож на крупного, но неоперившегося птенца какой-то огромной хищной птицы, требовательно выглядывающего из гнезда.
– Книга часто заставляет «раскрывать ум», – начал я свой рассказ, – что дословно можно иносказать как «детектив интеллекта». А перескажу я вам занятную историю, которую мне сегодня днем по телефону поведал Володя, мой товарищ из Москвы. Он уникальный человек! Представляете, одновременно окончил МИФИ и ВГИК, сценарный, по курсу Каплера. Так вот: рассказал он мне историю о том, как купил недавно двухтомник «Моя библиотека» Смирнова-Сокольского и начал читать его дотошно с первой страницы, пока не наткнулся на описание книги А. С. Пушкина «Стихотворения, не изданные в России» 1908 года, уничтоженной цензурой. В книге дана фотография того томика, что принадлежит Смирнову-Сокольскому, – томика, разрубленного гильотиной на три части.
– Люся, – закричал радостно мой московский друг своей жене, – а где наш Пушкин в пестренькой обложке с чертями?
Люся принесла Володе книжку. Они вместе пересчитали все странички и позвонили в Ленинскую библиотеку, представившись и скромно поведав, что желают подарить единственный, сохранившийся в мире экземпляр Пушкина крупнейшему книгохранилищу страны. Но книгохранилище сухо ответило в телефонную трубку, что идет ремонт, а потому оставьте телефон или сами звоните через месяц. Володю немножко ошарашила такая реакция советского учреждения. Но уже через час раздался телефонный звонок, и заведующая отделом редких книг любезно пригласила его зайти на следующий день в закупочную комиссию.