«Жребий брошен».[8]Как игрок, охваченный порывом страстей, сумел, наконец, Цезарь заставить себя отдать своим легионерам приказ двинуться вперед. Для рационального расчета ставка была чересчур высокой и непосильной для разума. Вступая на землю Италии, Цезарь прекрасно знал, что рискует развязать мировую войну, он сам признавался в этом своим товарищам, и такая перспектива пугала его. Даже при всей своей прозорливости Цезарь не мог в полной мере осознать все последствия своего решения. Помимо кризисной точки слово discrimen означало: «линия раздела». Именно ею со всех точек зрения, и оказался Рубикон. Перейдя эту речку, Цезарь действительно вовлек в войну весь мир, а также помог разрушить древние свободы Рима и установить на их обломках монархию, тем самым совершив поступки, имевшие величайшее значение для всей истории Запада. И долгое время после падения уже Римской империи определенные Рубиконом противоположности — свобода и деспотизм, анархия и порядок, Республика и самовластие — продолжали терзать воображение наследников Рима. Название узкой и ничем не примечательной речки, настолько незаметной, что местоположение ее в итоге оказалось забытым, тем не менее было вписано в историю. И это не удивительно. Переход Цезаря через Рубикон оказался настолько значительным событием, что с тех пор он сделался обозначением всякого судьбоносного решения.
Решение это ознаменовало собой конец целой эпохи. Некогда все Средиземноморье украшала россыпь независимых городов. Во всей Греции, как и в Италии, эти города были населены людьми, считавшими себя не подданными фараона или царя царей, но гражданами, способными с гордостью похвастать ценностями, отличавшими их от рабов: свободой слова, частной собственностью, правами перед законом. Однако по мере возвышения новых империй, сперва Александра Великого и его наследников, а потом Римской, независимость таких граждан постепенно и повсеместно урезалась. КI веку до Р.Х. оставался только один свободный город — сам Рим. Когда же Цезарь перешел Рубикон, Республика рухнула, так что не осталось уже ничего.
Тысячелетняя эпоха гражданского самоуправления закончилась, и должна была миновать еще тысяча с лишним лет, чтобы оно вновь вернулось к жизни. Со времени Ренессанса неоднократно делались попытки перейти Рубикон в обратном направлении и вернуться на его противоположный берег, оставив самовластие позади. Пример Римской Республики вдохновлял Английскую, Американскую и Французскую революции. «Что касается в особенности возмущения против монархии, — жаловался Томас Гоббс, — одной из наиболее часто встречающихся причин его является чтение книг, посвященных политике и событиям истории древних греков и римлян».[9]Не следует думать, конечно, что стремление к свободной республике является единственным уроком, который можно извлечь из драм римской истории. В конце концов, человек, восшедший из консулов в императоры, не менее значителен, чем Наполеон, и все XIX столетие любимым эпитетом для определения бонапартистских настроений было слово «цезаристский». В 1920-е и 1930-е годы всякий, стремившийся «покаркать» на руинах свежеразвалившихся республик, немедленно обнаруживал параллели с предсмертными судорогами их древней предшественницы. В 1922 году Муссолини преднамеренно пропагандировал миф героического, в духе Цезаря, похода на Рим. И не один он считал, что им был перейден новый Рубикон. «Коричневорубашечники, вероятно, не смогли бы существовать, не предшествуй им чернорубашечники, — впоследствии признавал Гитлер. — Поход на Рим стал одним из поворотных пунктов истории».
Традиция, существовавшая в западной политике, вместе с фашизмом пришла к высшей и страшной точке, чтобы затем угаснуть. Муссолини был последним лидером мирового масштаба, которого еще вдохновлял пример древнего Рима. Фашистов, конечно, приводила в восторг жестокость, державный блеск, стальная непреклонность древней империи, однако в наши дни даже благороднейшие идеалы Рима, присущее ему представление об активном гражданине, некогда столь близкое Томасу Джефферсону, безнадежно вышли из моды. Они слишком строги, слишком лишены чувства юмора, слишком чреваты холодным душем. В наш век агрессивного постмодернизма ничто не может оказаться настолько неуместным, как классический мотив. Почитание героев римской истории отдает XIX веком. Нас ведь уже освободили, как однажды высказался Джон Апдайк, «от всех этих унылых староримских ценностей».[10]В отличие от всех предыдущих столетий их более не считают основным источником наших современных гражданских прав. Немногие позволяют себе задуматься над тем, почему на неведомом для древних континенте второй Сенат находится на втором Капитолийском холме. Парфенон сверкает ослепительным блеском в нашем воображении, однако свет Форума давно померк.
Тем не менее нам, гражданам западных демократических государств, не стоит льстить себе, возводя свое происхождение к одним лишь Афинам. Все мы, в хорошем и в плохом, являемся наследниками Римской Республики. Если бы заглавие это уже не было использовано, я бы назвал свою книгу Citizens[11]— ибо граждане являются героями ее, и трагическое падение Республики — дело их рук. Римский народ в конечном счете, устал от античных добродетелей, отдав предпочтение легкому ярму рабства и мира. Хлеб и зрелища лучше бесконечных усобиц. И как признавали сами римляне, в их свободе сокрыты были семена ее собственного падения, каковой тезис рождал множество мрачных поучений во времена Нерона и Домициана. Не потерял он своей убедительности и по прошествии многих столетий.
Конечно, если римская свобода некогда была чем-то большим, нежели одни лишь высокие слова, это отнюдь не означает того, что Республика была райским заповедником общественной демократии. Это не так. Свобода и эгалитаризм, с точки зрения римлян, представляли собой в корне различные вещи. Истинно равны только посаженные на цепь рабы. Гражданин видел суть своей жизни в конкуренции; состояние и право голоса были общепризнанной мерой успеха. Но над ними стояла Республика — сверхсила, обладавшая сферой влияния и могуществом, новыми для всей истории Запада. Но все это — даже после признания — не может уменьшить связь Республики с нашим временем. Скорее наоборот.
В самом деле, после того как я приступил к написанию этой книги, сопоставление Рима и современных Соединенных Штатов сделалось своего рода клише.
Историк куда чаще чувствует на себе влияние потока текущих событий, чем это обыкновенно считают. Нередко случается, что времена, еще недавно казавшиеся чуждыми и отдаленными, вдруг самым обескураживающим образом оказываются прямо перед нашими глазами. Классический мир, в частности, — такой похожий и одновременно столь не похожий на наш всегда обладал этим калейдоскопическим качеством. Несколько десятилетий назад, в конце 1930-х годов, великий оксфордский классицист Рональд Сайм увидел в восхождении Цезаря к власти «римскую революцию», предвосхищающую век фашистских и коммунистических диктаторов. Очередные конвульсии современного мира всегда заставляли заново осмысливать и переосмысливать историю Рима. Сайм являлся наследником традиции, восходящей еще к Макиавелли, извлекавшему из истории Рима поучительную мораль как для своей родной Флоренции, так и для тезки могильщика Республики — Чезаре Борджиа. «От предусмотрительного человека хочется слышать — и не легковесно или безосновательно — что тот, кто хочет предвидеть будущее, должен обратиться мыслью к былому, ибо все, что происходит в мире в настоящее время, обладает природным сходством с тем, что случалось в древние времена».[12]И если случаются времена, когда такое утверждение может показаться нелепым, то наступают и другие периоды, когда усомниться в его правоте трудно — и нынешнее время, безусловно, относится к их числу. Рим был первой и — до недавних времен — единственной Республикой, сумевшей сделаться силой мирового масштаба, и трудно на самом деле обнаружить в истории другой эпизод, зеркальным образом отражающий современность. В зеркале времени нетрудно усмотреть не только общие — пусть слабые и искаженные — контуры геополитики, глобализации и pax Americana. Наши причуды и навязчивые симпатии, начиная от золотых рыбок и далее до псевдонародного говора и разного рода знаменитостей, всего лишь пробуждают в душе историка Римской Республики вполне определенное ощущение déjà vu.