Лавка Бражинского находилась на Мюнстергассе. Она открывалась только в восемь, и я пошел прогуляться вниз, на берег Аары. Там я обратил внимание на какой-то предмет, похожий на большой коричневый ствол дерева, одиноко торчавший из ледяной воды. На середине реки, вероятно, было теплое течение, дерево время от времени погружалось в воду, но с той же регулярностью метров через двадцать-тридцать вновь появлялось среди льдин.
Одна высунувшаяся из воды ветка была похожа на застывший взмах руки. Скоро бревно совсем исчезло, утонуло. А я подумал, сколько коллаборационистов мы затолкали под лед Аары. Наши солдаты, по большей части романцы, сделали проруби, а потом, приставив пистолет к голове, предлагали на выбор пулю в голову или прыжок в воду. Это было на прошлой неделе, и больше такого быть не должно, как комиссар партии я нес за это ответственность. Немецкая оккупация Ной-Берна продолжалась долго, почти восемь лет.
Я сидел на скамейке и курил. В записной книжке я отметил:
«Колч — Дивизионат — Чехи — Бражинский».
В отличие от нас, наши враги сохранили высокую культуру чтения и письма. Для поколений, выросших в ШСР в годы войны, язык стал важнее, знания передавались в устной форме. Немецкая пропаганда обзывала нас «недочеловеками» и «безграмотными горцами». Но мне все-таки удалось научиться читать и писать и выработать у себя привычку вести записную книжку. Хотя моим коллегам это не казалось подозрительным, они надо мной подсмеивались. «Вон идет комиссар с записной книжкой, — говорили они. — Как живописно он смотрится!» Я предпочитал игнорировать эти мелкие уколы. Я работал вдвое и втрое эффективнее их. Взглянув на часы телеграфиста, я увидел, что было десять минут девятого, надел опять перчатки и, засунув замерзшие руки в карманы, пошел вверх по направлению к Мюнстергассе.
Пожилая женщина, немка, увидев меня, быстро пересекла аллею, чтобы дальше пойти по противоположному тротуару. Она перекрестилась и плюнула.
— Красное животное! Убийца! — крикнула она через улицу.
— Будет, мамаша!
Магазин на Мюнстергассе был закрыт. Я несколько раз нажал кнопку звонка. Бражинского здесь, конечно, не было. Одна из витрин была разбита, над тяжелой деревянной дверью и поперек целых стекол кто-то размашисто написал красной краской:
«Śmierċ Żydom!», «Смерть жидам!».
Я снял перчатку, отколупнул краску ногтем и понюхал. Это была кровь поросенка.
В витрине магазина грудой валялись бутылки с вином, рядом с ними лежало несколько меховых курток, пледов, ампулы для ауротерапии, а немного дальше — целая гора консервов Corned Beef. Осколки стекла хрусталем сверкали на пледах и сахарной пудрой — на меховых куртках. Не похоже было, что отсюда что-то взяли. Маленький металлический зонд парил на расстоянии пяти сантиметров от курток, светился и вертелся вокруг своей оси. От него доносилась какая-то песенка, я замер и прислушался.
Мои глаза закрыты. Закрыты. Я здесь ненадолго. Горы и облака. Там птицы. Я их слышу. Я здесь. Я пропал.
Зонд крутился все быстрее, пение перешло в тихое жужжание, потом все погасло и пропало. Я опустился на корточки. Надпись была еще свежей. На снегу у двери и под витриной были красные пятна. Вероятно, сначала злоумышленники поставили здесь, на пороге магазина, ведро с поросячьей кровью, а потом кисточкой, нет, скорее тряпкой, окунутой в кровь, написали эти слова. Но почему по-польски? Потому что Бражинский поляк? Следы ног одного человека вели через аркады к запорошенному снегом переулку. Он был только один.
Несколько часов я ходил по разрушенным окраинным кварталам Ной-Берна, по Брайтенрайну и Лорану, потом свернул налево и через Вспомогательный понтонный мост вновь поднялся к хорошо сохранившемуся центру города. Торчащие из ледяной воды Аары сваи взорванного немцами Лоранского моста напоминали рыбий остов. Медвежья пещера была пустой, фашисты давно уже уморили зверей голодом. От некоторых попавших под бомбежку домов остались одни фасады. Так они и стояли на улицах и в глубине дворов, без крыши, с одной только стеной. Через дыры окон как через камеру видеонаблюдения можно было увидеть, что скрывали эти стены: здесь — зелено-бурый пейзаж, там — заснеженное поле, а за ними — голубое небо. Снова появилось ощущение, что эти руины — театральные кулисы, поставленные и натянутые кем-то у холмов взорванной немцами земли и треснувших деревянных балок, обугленные зубья которых было видно со всех сторон.
Вот здесь, на месте этих руин, мы построим театры, здесь — резиденцию советского правительства, здесь — фабрики, здесь — государственный банк. Их будут строить знаменитые архитекторы, ведь так? Да, и все будет современным, из стекла и стали, современным и, конечно же, соразмерным с человеческими потребностями. Мы снова разрушим церкви и часовни, построенные немцами, места унижения и лицемерного поклонения мертвому Богу. А как я попаду в город, когда приеду из Базеля, Граца или Лиона? По новому кольцу, товарищ конфедерат, там будет проходить серебряная монорельсовая дорога, движение круглосуточное. А за рулем будут сидеть наши надежные друзья и братья, и приветствовать каждого пассажира. Мы построим сеть современных дорог, от Бордо до Любляны, от Карлсруэ до Вентимильи. Вслед за тем мы построим гигантские подземные пневматические тоннельные дороги, пересекающиеся друг с другом во тьме, освещенные потрескивающим электричеством. От Базеля до Милана всего за семь часов. А потом, позже — ракеты, раскрашенные в красный цвет. И с белым крестом. Мы заключим мир с Хиндустаном, Кореей, Великой Австралийской империей. Мы победим германских и британских фашистов, но не будем их порабощать. Вот наш путь. Мы построим деревни и города из золота. Так что я здесь совсем ненадолго. Горы и облака. Птицы. Я их не вижу.
II
Красногвардеец у ворот отдал мне честь. На его лице — в уголках губ — мелькнуло что-то похожее на улыбку. Все как обычно. Комиссариат Верховного Совета кантона в Ной-Берне, в который я при вступлении в должность в соответствии с регламентом пришел на четвертый день, размещался в экспроприированной вилле немецко-турецкого генерала Эртегюна. Будучи губернатором, при своем кровавом режиме он не только растратил бюджет союзников, но и выпустил кишки этому древнему швейцарскому городу. Совершенно справедливо Эртегюна назвали извергом, и пощады ему не было. Он предстал перед военным трибуналом, и три дня назад его расстреляли у стены дома на Адольф-Вёльфли-гассе. День был еще холоднее, чем сегодня. Я присутствовал при экзекуции и хорошо запомнил округлости его рыхлого живота под рубашкой, застывший взгляд, высокомерный отказ выкурить последнюю сигарету, и, наконец, — скрюченный, залитый кровью труп на снегу. Потом к нему подошел капрал и выстрелил из револьвера: coup de gráce.[5]
ШСР отказалась от устаревшей буржуазной концепции столицы, хотя еще остались кое-где уже не вполне полномочные центры политической или военной власти — в Гренобле, Любляне, Швейцарском Зальцбурге, Базеле, Клагенфурте, Ной-Берне, Триесте. Восстанавливался разрушенный Цюрих, а Страсбург и Карлсруэ мы, кажется, опять потеряли, отдав немцам. Чем-то великим был пронизан воздух, я чувствовал это по металлически-острому привкусу во рту, перемены, смена времен, война должна была полыхнуть в нашу пользу. Я видел это по тому, с каким достоинством стоял навытяжку красноармеец у ворот. Наверное, Мюнхен уже сдался — или скоро сдастся.