Сначала я ничего не умела и не знала, как с ним обращаться. Женщины — соседки, старшие сестры, подруги — научили меня кормить младенца, и пеленать его, и любить. Настал день, когда Эли мне улыбнулся. Он больше не походил на головастика.
Мой муж качал ребенка, порой даже делал ему «козу» и подкидывал к потолку. Я была счастлива, что он такой заботливый отец. Потом я стала кое-что замечать. Тетешкая младенца, Залман повторял всегда одни и те же звуки: «Бо-бу-бу-би-гу» (эти же звуки он потом произносил и следующим детям). Подбрасывал ребенка к потолку непременно четыре раза — не три и не пять, нет, никогда: четыре. Стоило Залману поиграть с Эли десять минут, как ему надоедало и он возвращался к своим книгам.
Залман Рабинович не любил детей. Он всего лишь подражал другим отцам.
Эли, даже младенцем, отлично это понимал. Когда отец играл с ним, он не смеялся. Он всматривался в него внимательными, недоверчивыми глазами. Дочки — те не сразу смекнули, что отец не любит их, что он никого не любит, что он вообще не способен любить. Нет, они, конечно, ощущали в нем холодок, но это было лишь смутное чувство, глубоко запрятанное в их детских головках, чувство, которое позже вышло наружу, и потрясло их, и ошеломило, когда мой муж оставил нас и принялся пить во всех окрестных кабаках.
Все соседские мальчишки стали тогда задирать моих детей — я выбегала на улицу, кричала на сорванцов, ругалась с их мамашами, — а единственный, кто ничему не удивлялся, — Эли. В Эли не было ни грана наивности.
Эли родился с коленками, вывернутыми вовнутрь. Ножки у него были такие тоненькие, что я умилялась до слез. Слезы эти я прятала.
Эли всегда сортировал пищу, прежде чем ее съесть. Откладывал картошку на одну сторону тарелки, овощи на другую, а посередине мясо (когда оно у нас бывало). Потом делал границы между ними, прямые, как проспекты. И только тогда принимался за еду, аккуратно поддерживая порядок на тарелке: после каждого глотка он подправлял и подравнивал ее географию, пока границы вновь не становились совершенно прямыми.
Когда мы бежали из местечка, вел нас Эли. Не повышая голоса, он командовал, когда остановиться, когда спрятаться, когда продолжать путь. Ему едва сравнялось четырнадцать, или двенадцать, или десять, я уж и не помню, но он никогда не выходил из себя, не паниковал, размышлял не спеша и говорил степенно, всегда ровным голосом. Мы слушались его. Если б не он, бежать бы нам было куда труднее.
Для меня Эли всегда останется ребенком. Думая о нем, даже в Брюсселе, на склоне дней, когда ему уж было давно за двадцать, я вспоминала только детское тельце, детское личико. Однажды я сидела и пришивала пуговицы, а он вошел в гостиную в новеньком костюме и длинном плаще. Крутанулся на каблуках, улыбаясь: «Как я тебе, мама?» Я так и ахнула: откуда у него эта одежда? И когда он успел так вырасти? Когда стали такими волосатыми его руки?
Эли бегло говорил по-немецки и по-польски и благодаря этому нашел на одном предприятии, где делали стекло, место торгового представителя в Германии, Австрии, Швейцарии и Польше.
— В Польше? — Я вздрогнула. — Но ты же еврей!
— Никто этого не заметит, — ответил он.
И верно: сын был белокурый, худой и не сутулился. Он унаследовал светлые волосы отца, но без его лысины.
Возвращаясь из своих поездок, Эли всегда привозил подарочки: бутылку вина, венские сладости, ручку для Арье, отрез для Сары, сигареты. Я не решалась спросить, откуда все это. Я боялась за него, за сыночку, за мою деточку, ведь во всех странах, куда он ездил, ненавидели евреев.
Эли был заботливым старшим братом. Он помогал сестрам делать уроки, рассказывал им сказки на ночь, нарезал для них мясо, а если кто их обижал, не раздумывая лез в драку. Эли вообще часто дрался. Однажды я видела его в деле: он возвращался из школы, и тут целая орава сорванцов (там были даже ученики ребе, одетые для занятий!) окружила его и принялась дразнить. Он шел как ни в чем не бывало, ноль внимания, даже шаг не ускорил. Но метров через двадцать — взорвался. Да как начал махать кулаками! Ребятня кинулась врассыпную, а кто не успел убежать, тем досталось на орехи.
А однажды он схватил в кухне нож и пошел искать отца по кабакам. Один корчмарь, которого мы немного знали, поймал постреленка за шиворот, взял под мышку, как мешок с картошкой, и приволок домой. Эли вырывался и колотил корчмаря почем зря, но тот, здоровый малый, глуповатый и очень набожный, будто и не замечал. Он спустил Эли на пол и отдал мне нож. А потом рассказал, что Эли вбежал в кабак с воплем: «ГДЕ МОЙ ОТЕЦ?»
Эли весь трясся от злости. Я дала ему оплеуху. Спросила, что он собирался делать с ножом. «УБИТЬ ЕГО!» — гаркнул он так, что я вздрогнула. Я выпорола его и велела больше никогда, никогда ни о чем подобном даже не помышлять! (Хотя, честно говоря, его отца я сама бы убила.)
Эли дулся на меня больше недели. Он был такой смешной, когда дулся: ходил, сложив руки на животе, хмурил брови и шумно дышал, надувая грудь. А стоило засмеяться над ним или даже улыбнуться, он ворчал: «Ничего смешного…» Но что я описываю вам недостатки Эли, когда у этого мальчугана было море достоинств! Какой он был смышленый! В Брюсселе мы и полгода не прожили, а он уже болтал по-французски и по-фламандски — не бегло, конечно, с грехом пополам, но он все время запоминал новые слова, старался читать названия улиц, вывески, афиши и с каждым днем говорил все быстрее, все правильнее. Недели не прошло, как у него завелись друзья, и не одни евреи. Эли притягивал к себе людей. Он был соблазнитель — но только не с женщинами: когда ему нравилась женщина, он начинал запинаться. Сестры знакомили его с подругами, все приходились ему по вкусу, у него было большое сердце, но он при них краснел как маков цвет, становился неловким, даже каким-то неприятным — ну вот, я опять завела речь о его недостатках!..
Эли объединял семью. Он помогал деньгами сестрам и брату, когда те нуждались. Давал им советы, пристраивал на работу, наставлял. Они всегда могли на него рассчитывать. Эли был не из тех, кто заставляет себя просить.
Благодаря ему я знаю, что и после моей смерти дети будут держаться вместе и помогать друг другу так же, как при мне.
Ривкеле я родила так легко, что сама удивилась. Больно, конечно, было, но никакого сравнения с первым разом, я даже недоумевала: как? И это роды? Всего-то?
Ривкеле верила в доброту людей. Ей часто приходилось разочаровываться, и она плакала. Достаточно было другим детям пригрозить ей или даже просто подразнить, как моя дочка ударялась в рев. Иногда она боялась выходить из дому — так и держалась целыми днями за мою юбку.
С самого начала Ривкеле ревновала к Саре. Однажды, когда ее сестра была еще грудным младенцем, Ривкеле спросила: «Зачем нам еще одна девочка? Есть же я!» И расплакалась.
Сара очень быстро поняла, что сестра ее боится, и пользовалась этим. Она вертела ею, как хотела, запугивала ее, дразнила. Иной раз Ривкеле, выйдя из себя, щипала сестренку. Сара тотчас начинала визжать и голосила, пока кто-нибудь не прибегал на крик. Она жаловалась на Ривкеле, да так, что та всегда оказывалась виноватой и получала трепку. Даже я попадалась на Сарины уловки.