— Всего неделю, — говорит Эстер.
— Я не суеверная, ты же знаешь, — говорит Роза.
— Конечно, нет.
— Но каждому понятно — как не понять — приехать вот так вот к пожилому человеку, когда он слег, приехать к больному отцу и вспоминать и вспоминать все, что быльем поросло. Это ж ужас что такое. Переберись она хотя бы в гостиницу, и то было б легче. Я попробовала с ней поговорить, как-то намекнуть — куда там: уселась и сидит себе. Ничего вокруг ее не касается — чувствует себя как дома. По всему кабинету свои вещи раскидала. И знаешь, что она делает? День-ночь слушает новости по радио. Сообщения о дорожном движении. И знаешь, почему? Обожает катастрофы. Вот что она делает: сидит себе, а от нее по квартире так и расползается мрак.
Эстер спрашивает:
— Ну а ему это как?
— Ему? Да он рад-радехонек, насколько это возможно.
— Значит, ему хорошо оттого, что дочь с ним.
— Хорошо? Она его выматывает, последние силы отнимает.
— Да что она делает-то?
— Сидит, смотрит на него, разговаривает с ним. Он прикидывается, что не слышит ее. И для чего, по-твоему, она копается в столе?
— Роза, — говорит Эстер, — ты не в себе. Я не сомневаюсь: она это просто из любопытства.
— Стоит там, в ручищах диссертацию Бена держит, еще захватает ее. Как по-твоему, что ей было нужно?
— Я думаю, она, скорее всего, искала старые фотографии или письма, которые Мори писал в молодости.
— Его фотографии все в альбомах, в шифоньере, — говорит Роза.
— Но ей-то откуда это знать?
— Хочет посмотреть фотографии, почему бы не попросить — ей покажут, а лазить вот так вот в чужой стол — ну прямо как вор какой.
— Но она же его дочь, — повторяет Эстер.
Роза всплескивает руками.
— Вот поэтому-то я ничего и не говорю. А если б и сказала — ей же некуда податься. Денег на гостиницу у нее нет. Она приехала совсем без денег — сидеть приехала.
— Ей, я думаю, несладко жилось, — говорит Эстер. Глаза у Розы округляются. — Родители ее, ты же знаешь, разошлись, она убежала из дому совсем девчонкой, пробивалась сама, никто ей не помогал.
— Когда меня привезли в Англию, мне седьмой миновал. Я оказалась там совсем одна, во всем мире не было никого, кто мог бы обо мне позаботиться, — горячится Роза. — И такого, что мне выпало повидать и через что пройти, на ее долю не пришлось. — Эстер не уверена, что Роза права, но из деликатности не перечит ей. — Родители отправили меня в Англию, — говорит Роза. — Расстались со мной, чтобы меня спасти.
— Почему бы тебе с Дороти и Мори не прийти ко мне поужинать? — говорит Эстер. — Хотя бы отдохнешь от готовки.
— Нет, нет.
— Ты совсем извелась. Это же ясно — достаточно тебя послушать. Роза, ты меня беспокоишь. Смотри. У меня есть жареный цыпленок. Так что и готовить ничего не надо.
— Он не станет есть цыпленка.
— Так я приготовлю что-нибудь другое.
Роза должна отклонить приглашение Эстер. Эстер идет следом за Розой в ее квартиру — надеется переубедить ее, и Розе — ничего не поделаешь — приходится сказать, что Мори это уже не под силу. Роза, Эстер и Дороти стоят, смотрят, как Мори дремлет в кресле, греется на солнце, проникающем сквозь окно.
— Моя дорогая соседка, — представляет Эстер Роза.
— Шалом. Ма шломейх? Как поживаете? — обращается Эстер к Дороти на едва освоенном, еще детском иврите. — Шми Эстер. Эйх охевет Нью-Йорк? Меня зовут Эстер. Как вам нравится Нью-Йорк?
Дороти поворачивает руку ладонью вверх: мол, что мне за дело до Нью-Йорка.
— Я сюда приехала не на Нью-Йорк смотреть, — говорит она.
— Ат гара бимошав? Оса тапузим бабокер. Оведет маэр? — Эстер хочет сказать: «Должно быть, очень трудно выращивать помидоры и жить, как живут фермеры, вставать до света». А выходит у нее: «Вы живете на ферме? Делает апельсины утром? Работаете быстро?»
Дороти ухмыляется:
— Ат митвина кицат иврит шели? Вы понимаете мой небольшой иврит?
— Да, — говорит Дороти.
— Знаешь, — позже делится с Розой Эстер, — еще год назад я представить не могла, что буду так говорить на иврите.
Роза не отвечает. У нее щемит сердце. Она совсем одна, такое у нее чувство. Сыновья звонят ей, справляются, как она. Ну что объяснишь по междугородному телефону?
— Будь ты здесь, все было бы иначе, — говорит она Эдуарду, когда он звонит из Вашингтона.
— Мы были у тебя две недели назад, ты что, не помнишь? Провели у тебя зимние каникулы.
— Но это когда было — до этого всего, — говорит Роза.
— До чего всего?
Она не отвечает из опасения, что ее услышит Дороти: та бродит где-то поблизости.
— Он ослабел, — говорит она Эдуарду. — Он куда слабее, чем раньше. Не может сам встать с кресла, мне едва удается его поднять.
— Ма, я бы рад сию минуту сесть на самолет, — говорит Эдуард. — Но мне же надо лекции читать. Ма?
— Да?
— Я же просто хотел узнать, как ты себя чувствуешь.
— Что я могу тебе сказать?
— Что значит — что я могу тебе сказать?
Она молчит. Ей кажется: что толку рассказывать, как она себя чувствует, раз он говорит, что ничем не может ей помочь. Да и что скажешь по междугородному — в таких разговорах тоже толку нет. У него лекции, семья — вот чем у него забита голова. Даже у внуков мысли только о школе, таблице умножения, о лепке, рисовании и всем таком прочем. То ли дело, когда они были маленькие, прибегали к ней, наперебой болтали о всяких пустяках.
Потом звонит ее старший сын, Генри, из Вениса[5], и ее бросает из одной крайности в другую. Из ледяного холода в обжигающий жар швиц[6]бани: он вне себя от волнения, места себе не находит.
— Мама! Как ты? Как ты там справляешься? Обещай, что не выйдешь из дому, я слышал, у вас там страшная скользь.
С ее сыновьями всегда так. Эд сухой, деловитый, а Генри — весь на нервах, так что, когда он звонит, ей же и приходится его утешать или заканчивать разговор первой. В Калифорнии он прошел курс психотерапии и стал лучше разбирать в себе. Оно бы и хорошо. Только теперь он рвется применять эти психотерапевтические приемы к ней. Разъясняет ей, как она себя чувствует, а когда она рассказывает про Мори, он — весь сострадание — стонет: «Мама, как же тебе, должно быть, страшно за него».