бы не было Акулины Брилевой и если бы редакция не послала меня на этот процесс.
В газетной работе шли годы. По мере того как накапливался запас наблюдений и мыслей, все сильнее становилось желание серьезно работать в литературе.
С 1933 года я стала писать пьесы. Написала их порядочно. Кое-что из них было премировано, кое-что поставлено, почти все с течением времени напечатано, но драматургическая форма стесняла меня, я не умела (и сейчас не умею) уложить в ее рамки все то, что хочется рассказать; я подумала — мне свободней, удобней будет рассказывать в романе или повести.
В 1944 году я жила на Урале, в Перми; работала в газетах — областной и железнодорожной — и на радио. Там я написала маленькую повесть о рабочей семье. Повесть родилась из газетного задания: детские дома были переполнены сиротами войны; нужно было хоть часть разобрать по семьям; я пошла узнавать, как проходит эта кампания, и наткнулась на случаи и лица, которые уж очень захотелось описать. Позже я эту свою робкую ученическую повесть доработала и назвала «Евдокия», по имени главной героини. Еще позже по этой повести режиссер Татьяна Лиознова сделала фильм.
Там же, в Перми, я начала писать роман «Кружилиха». Сейчас мне представляется, что я начала его писать с того момента, как сошла с поезда в заводском поселке, описанном в «Кружилихе», поднялась по обледенелой лесенке, прилаженной к скату, и вышла на широкую, как шлях степной, снежную улицу. Далеко-далеко друг против друга стояли пятиэтажные дома, неогороженные, ничем не обсаженные, просвистанные ветром. Необъятный закат разливался над этой улицей, где трамвай казался не больше спичечного коробка. Дальше пошли старые постройки, бревенчатые срубы, некоторые — поставленные еще в прошлом веке: дерево построек почерневшее, суровое; словно углем на белой бумаге нарисован поселок…
Так вернулся с войны мой сержант Лукашин. Взошел по этой лесенке и постучался в один из старых домов. А потом поселился в новом, у жены своей Марийки. Я люблю сержанта Лукашина, хоть он и пришел с войны без орденов. Без орденов и с семью нашивками за ранения — это бывает, и на войне бывает и в литературе. Никто из критиков меня за него не похвалил, но я думаю, что правильно написала сержанта Лукашина — его чистоту, доброту, бессребреность и спокойную, негромкую отвагу. В схватке Листопада с Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор, напоминает: «Товарищи, товарищи, существую и я!»
Я приезжала в поселок и на завод по поручению редакции, и постепенно мой роман заселялся, его герои размещались в этих домах, обретали плоть, голос, судьбу. И хотя я уже писала что-то на своем веку, — здесь впервые узнала, как трудна писательская работа и как она сладостна. Десятки раз переписывала каждую фразу, стремясь, чтоб изображение было точным. В поисках выразительности меняла конструкции, сочетания, столкновения частей. Удивительная радость в этих кропотливых, бесконечных, никогда вполне не удовлетворяющих стараниях… Роман был уже наполовину написан. Но тут Пермское отделение Союза советских писателей командировало меня в военно-санитарный поезд № 312.
В один декабрьский вечер 44-го года я пришла в редакцию областной газеты «Звезда» и мне сказали:
— Вас искал Михайлов.
Борис Николаевич Михайлов, поэт и работник «Звезды», был секретарем областного отделения Союза писателей. Я пошла к нему.
В его большом кабинете горела только лампа на столе, а глубина комнаты была не освещена, и в одном из полутемных углов сидели два человека в шинелях.
— У товарищей к вам дело, — сказал Борис Николаевич.
Сидевшие в углу встали и подошли. Это были мужчина и женщина. В офицерских шинелях они выглядели монументально. При дальнейшем рассмотрении женщина оказалась старшим лейтенантом, мужчина — капитаном.
— Они из санпоезда. Хотят пригласить вас с собой. Мы вам дадим командировку.
Я не поняла. Зачем я санитарному поезду? Мужчина в шинели ободряюще улыбнулся. Блеснул золотой зуб.
— Нам нужно ваше перо, — сказал мужчина. — Мы получили из Главсанупра приказ написать брошюру о деятельности нашего коллектива. Для обмена опытом. И для этой цели нам разрешено пригласить журналиста.
— Вам будет у нас неплохо, — сказала женщина, задумчиво рассматривая мое летнее пальто (на дворе был трескучий мороз).
— Выезжаем завтра, — сказал мужчина. — Остановились на два дня — полудить кухонные котлы.
— В общем, решайте, — сказал Борис Николаевич, которому мы мешали писать статью. — Я уже всех опросил, и журналистов и писателей, вы последняя. Я им говорил, что и вы, по семейным обстоятельствам, вряд ли согласитесь поехать. Но они сидели, ждали.
Я согласилась и на другой день — уже смеркалось — пришла со своим маленьким чемоданчиком на станцию Пермь-вторая.
Писал один критик, да и сама я вижу: в том, что я пишу, два мотива повторяются с почти назойливым постоянством — мотив поезда и мотив метели.
Думаю, оба они врезались мне в мозг в те военные зимы.
Военные зимы были (или казались?) немилосердно, небывало лютыми. А ездить приходилось почему-то все зимой, тоже в условиях небывалых.
Помню, в жестокий мороз с ветром совсем уж решилась, просидев несколько суток на глухой станции, ехать на открытой платформе, и попутчиц своих убедила. Они ужасались, тряслись от стужи и страха, но дали себя убедить. Ни у одной из нас лишнего лоскута не было, чтоб как-нибудь утеплиться, и приехали бы мы, разумеется, замерзшими, но в последний миг спало с меня безумие, я словно проснулась и сказала: «Мы с ума сошли: конечно, не поедем», — и мои попутчицы, уж вознамерившиеся было лезть на эту смертную платформу, заулыбались от радости…
Когда я оглядываюсь на те годы, в моих глазах прежде всего встает снежный вихрь высотой до небес, несущийся над железнодорожными путями, и обшарпанные, обвешанные желтыми сосульками трудяги-поезда, с криком пробивающиеся сквозь вихрь. И моя память не в силах отринуть эти картины.
И вот среди точно таких поездов, тесно стоящих на битком набитых задворках Перми-второй, я издали вижу нечто ослепительное, сказочно чистое, яркое и нарядное: вереницу темно-зеленых пассажирских вагонов, на каждом нарисован красный крест на белом поле, ну новехонькие вагоны, ну только что с завода. Блестит краска, блестят окна, на окнах занавески дивной забытой белизны, не марлевые — полотняные, не простые — вышитые. Как только все это сверкнуло мне в глаза, я поняла — это тот поезд! Поняла раньше, чем увидела вчерашнего капитана.
Он прохаживался вдоль поезда, поскрипывая по снегу начищенными сапогами. Увидев меня, взглянул на часы — дал понять, что я опоздала. Но не сказал ничего, а повел меня в девятый вагон, где мне предстояло жить.
Девятому вагону в «Спутниках» уделено много страниц.