жертве и бояться за собственную безопасность[9]. На месте преступления мы играем роль эмоционально реагирующего свидетеля. Наш страх — продукт выстраивания связей между двумя действиями — явленным здесь и сейчас и вероятным в будущем, и между двумя локусами — до преступления и после него. Реальная жертва преступления и свидетель как жертва потенциальная связаны прочными взаимоотношениями[10].
Р. Салецл пишет, что доминирующая эмоция в современном мире — это тревога. Традиционные бинарные оппозиции «хорошо»/«плохо», «правильно»/«неправильно», «правда»/«ложь», «мужское»/«женское» размылись настолько, что люди больше ни в чем не уверены; жить стало страшно[11]. В эпоху удаленной безличной коммуникации и незримой вирусной или химической угрозы фрагментированный и обезлюдевший постмодернистский кошмар с его атмосферой изоляции, страха и растерянности проникает в повседневную жизнь, просачивается в языковые конструкции, влияет на массовые паттерны восприятия и на иконографию. Тревога и беспокойство подпитываются недоверием к инаковости и гипертрофированной заботой о личной и коллективной безопасности и сохранности частной собственности. Учитывая этот контекст, авторы настоящего сборника фокусируются на молчаливом, на первый взгляд, сообществе, прямо или косвенно влияющем на жизнь людей во всем мире, — на преступниках и способах их идентификации. (Преступность можно понимать по-разному — как действие и как восприятие, как буквальное нарушение закона и как отклонение от норм приличия, угрожающее коллективной морали[12], в то время как более узкий термин «преступник» описывает человека, обвиняемого в нарушении закона.) По сути, преступность и преступление можно идентифицировать как образ, как представление о том, что является беззаконием и какой вред оно способно нанести. Это современная страшилка, стимул для моральной паники, материальная репрезентация чувства тотальной незащищенности.
Преступление одновременно и явлено, и скрыто. Мы видим не его, а его последствия. Мы не знаем, как выглядит «преступность» сама по себе. Поскольку этим словом называют слишком многое, потенциальную угрозу почти невозможно распознать и предсказать. Поэтому преступность, преступление и преступник окружаются мистическим ореолом, превращаются в нечто вроде мифологии, то есть, согласно определению Р. Барта, в социокультурную систему убеждений, основанную как на реальности (в данном случае — факте преступления или криминального поведения), так и на воображаемых или конструируемых реакциях на нее (то есть на том, как преступление осмысляется)[13]. Для закрепления такой системы в коллективном сознании «преступление» должно быть узнаваемым, а значит ему требуется некая физическая форма. Чем она конкретнее, тем очевиднее угроза и тем больше она нас пугает.
Существует много акторов, заинтересованных в стимуляции и поддержке социального беспокойства, ассоциированного с мифологией преступности. Например, страх перед ней оправдывает содержание большого и хорошо оплачиваемого штата полицейских. Боязнь грабежей, насилия и вандализма увеличивает продажи товаров для личной безопасности, сигнализаций и замков. Ужас, который внушает преступность, на руку бульварной прессе, а также создателям телесериалов[14] и художественных или документальных произведений, посвященных реальным преступлениям[15]. В 2010 году в Великобритании две трети всех книг, взятых в библиотеках, были детективами. Три бестселлера Стига Ларссона также написаны в этом жанре[16].
0.1. Беспорядки в Хакни (Лондон, Великобритания). Автор фотографии: Хулио Этчарт/ullstein bild via Getty Image
Потребность общества в конкретизации потенциальной угрозы, в конструировании «лица» преступности имеет долгую устойчивую историю, от астрологических прогнозов до развития криминологии в XIX веке. Френология (определение интеллектуальных особенностей человека по форме черепа) в сочетании с физиогномикой (определение характерных поведенческих паттернов по чертам лица)[17] постепенно привели к появлению «опознавательной фотографии», предназначенной для выявления потенциальных преступников. Симптоматично, что еще недавно криминальные репортажи обязательно включали в себя описания одежды правонарушителей: предполагалось, что это облегчит идентификацию преступников в будущем. Например, Эрика Харрисона и Дилана Клеболда, в 1999 году устроивших стрельбу в школе Колумбайн, журналисты называли «мафией в тренчах», а описание Тима Кречмера, убившего десятерых одноклассников на юго-западе Германии в 2009 году, не обходилось без упоминания его «черного костюма в стиле „милитари“». Причиной тому служит представление о романтическом аутсайдере, «человеке в черном», одиночке, который не способен соответствовать социальной норме и выделяется из толпы — в том числе и с помощью одежды[18]. Однако черный костюм в стиле милитари или тренч — обычные вещи, их носят все, в особенности молодые люди, бунтующие против социальных ограничений. Иными словами, одежда — очень ненадежный маркер и никак не помогает идентифицировать преступника. Кроме того, мода, ассоциирующаяся с социальным недовольством, имеет тенденцию превращаться в самосбывающееся пророчество. Пример тому — лондонские беспорядки 2011 года, участники которых специально надевали традиционно криминализуемую одежду — худи (ил. 0.1).
Как гласит надпись на обложке этой книги, речь в ней идет об отношениях между модой и преступностью. Одежда, в особенности модная одежда, одновременно скрывающая и обнажающая тело, выполняет важную коммуникативную функцию. Она является индикатором респектабельности владельца, его соответствия неписаному социальному и моральному кодексу. Любое отклонение от вестиментарных норм приличия маркирует человека как «чужака», или «другого». Это прекрасно иллюстрируют судебные дебаты вокруг одежды жертв изнасилования. Их костюмы, пристально рассматриваемые и обсуждаемые журналистами и адвокатами, служат своеобразным моральным барометром. Считается, что сексуальная одежда свидетельствует о доступности жертвы, и если женщина одета неподобающе — значит, она законная добыча и нападение на нее (ошибочно) перестает считаться преступлением. В подобных ситуациях присяжные часто оправдывают насильника.
Девиантная мода — устойчивая составляющая западной визуальной поп-культуры. Взломщик в полосатой майке, маске на глазах и с большой сумкой, гангстер в дорогом, сшитом на заказ широкоплечем костюме в сопровождении подружки в меховой шубе и на шпильках — вот стереотипные образы преступников. Хорошо узнаваема и тюремная униформа, заметно отличающаяся от нормальной одежды, ассоциирующаяся с криминальной деятельностью и угрозой социальному порядку и стигматизирующая владельца на вестиментарном уровне (ил. 0.2). В действительности же настоящего преступника не так легко узнать, учитывая, что успешное преступление требует умения маскироваться, быть невидимым. И тем не менее, когда речь заходит о преступности, массовое сознание по-прежнему склоняется к стереотипам. М. К. Маклин и В. Эррера, занимавшиеся изучением образа преступника, делают следующий вывод:
Люди называют всего восемь разновидностей прически, которую якобы носят преступники: волосы черные, каштановые, темные, грязные, растрепанные, длинные, короткие, отсутствие волос. Этот набор составляет 77 % от общего числа ответов респондентов. Говоря об одежде преступников, в 83 % случаев упоминают 14 предметов гардероба: джинсы, мешковатая одежда, одежда черного цвета, футболка, кепка/шапка, поношенная одежда, тюремный комбинезон или униформа, лыжная маска, безрукавка, теннисные туфли, белая рубашка, костюм-двойка, ботинки, куртка. Главной отличительной характеристикой преступника считается наличие татуировок. Три основных вида преступлений, названных респондентами, — это