– Он проехал до самой Австралии, чтобы помочь женщине?
– Да, наверно, можно сказать и так.
Она оглядела меня с ног до головы и лукаво произнесла:
– Вы уверены, что он ваш дедушка?
Не успел я ответить, как она выскочила за дверь и сбежала по лестнице, а я бросился на балкон, чтобы выдать свою реплику, но не смог собраться с мыслями. Входная дверь хлопнула.
Я вернулся в кабинет, закинул ноги на стол и подверг размышлениям утро. Как всегда, клиентов негусто, а я упустил единственного, чьи чеки банк, вероятно, принял бы с удовольствием. Сепийный портрет Ноэля Бартоломью с укором глядел на меня из своей рамы: лицо прапрадедушки многие называли загадочным, но меня оно всегда потрясало надменностью. Накрахмаленный тропический костюм, пробковый шлем, убитый тигр у ног и джунгли на заднем плане. Даже в 1870 году камера лгала напропалую: тигр был чучелом, тропические папоротники собраны в лесу Даникойд, а вся композиция выстроена в фотостудии до того, как Ноэль уехал из Города. Я изнуренно улыбнулся и задумался об Эвансе-Башмаке. Само собой, я его знал. Ушлый воришка, нюхом чует, по какой трубе вскарабкаться, какой черный ход отомкнуть. Еще школьник, но – широкоплечий и бородатый. Способен совращать жен своих преподавателей, а затем похваляться перед обманутыми мужьями. Грубый головорез, внушает звенящий, нутряной страх. Тот самый страх, который ощущаешь в незнакомом городе, когда входишь в подземный переход и слышишь впереди первобытный ритуальный вой футбольных хулиганов. Да, я его знал. Оба мы рыскали по ночному ландшафту. Но наши дорожки редко пересекались. Его вечерние запутанные маршруты пролегали от паба к пабу, как у всякого, кто развлекается в городе. Я же просиживал в холодных салонах машин, липких от дыхания и испарений, разглядывая занавески спален. Профессиональный соглядатай в мире, где для большинства шпионство – хобби. Я вновь посмотрел на Ноэля. Теперь стало ясно, что следовало прокричать вслед Мивануи: живым дедушка Ноэль не вернулся. Вот к чему приводит ложно понятое рыцарство. Но эта мысль меня не утешила; утренний покой канул в небытие, и лишь в одном месте можно обрести его вновь.
* * *
Et in Arcadia ego.[4](3-теклопластовый рожок с мороженым был пяти футов в высоту, и латинский девиз вился по его основанию неоновой каллиграфией. Возвышаясь над Степановым лотком, видимый прожаренному солнцем рыбаку в море за десять миль, он был таким же символом Аберистуита, как Горная железная дорога[5]и родинка Мивануи. Я тоже был в Аркадии. Я знал, что это означает, потому что как-то раз наведался в библиотеку; но если бы об этом спросили Соспана, он пожал бы плечами и сказал, что нашел изречение в книге и ему показалось, что оно как-то связано с игровыми аркадами. Такова была его версия, и он ее твердо держался. Однако он лучше всех прочих знал, какие странные демоны гонят неприкаянные души к его прилавку.
– Доброе утро, мистер Найт. Вам ведь как всегда?
– Сделайте двойной и с дополнительной завитушкой.
Он поцокал языком:
– А ведь еще и десяти нет! Тяжелая выдалась ночка?
– Нет, просто мысли тяжелые.
– Ну что ж, тогда вы пришли по адресу.
Его руки трепетали над распределителем, как крылья чайки, а сам он глядел на меня через плечо, непроницаемо укрывшись за искривлением рта, которое у этого мороженого человека называется елейной улыбкой. Многие утверждали, что находят в его лице сходство с пресловутым нацистским «ангелом смерти» Йозефом Менгеле,[6]но мне это не удавалось. Хотя от мороженщика и веяло моральной амбивалентностью, что по временам нервировало. Он поставил мороженое передо мной на прилавок и беспокойно посмотрел на мою хмурую мину. Отчего-то беседа в офисе расстроила меня.
– Давайте наминайте – сразу легче станет.
– Так в чем же тогда соль, Сослан?
– Почем мне знать?
– А вы никогда не задумываетесь о всяком-разном?
– О каком таком всяком? – настороженно спросил он.
– Ой, я не знаю. О том, что это все значит. О городе. О том, что творится…
Он со свистом втянул в себя воздух – его начинало тревожить направление разговора. Я не умел найти нужных слов.
– О всякой там морали, Соспан, понимаете! О добре и зле, о том, какую роль в этом играете вы. Об ощущении, что если ничего не сделаете или сделаете мало, то вы… э… станете… ну, что ли, соучастником чего-то…
– Нет у меня времени на такие раздумья, – ответил он с ноткой раздражения. – Я просто вываливаю перед публикой свои сотни и тысячи, а философствуют пускай пьяницы.
Он явно упустил мою мысль. Или я завел разговор, который мог нарушить протокол. Люди приходили сюда, чтобы укрыться от забот, а не для того, чтобы их пережевывать. Приходили за ванильным билетом обратно в тот мир, где боль – только ссадина на коленке, а мамина заботливая рука всегда рядом.
* * *
Я вхлюпнул в себя мороженое, затем повернулся и, опершись спиной о прилавок, стал смотреть на море. Его поверхность сверкала, как дребезги разбитого зеркала. Намечалось пекло.
– Эванса-Башмака последнее время часто видите? – спросил я небрежно.
– Не вижу. И не рвусь увидать.
– Я слышал, он смылся.
– Неужто? Вряд ли многие об этом пожалеют.
– Ничего об этом не слыхали?
Он почесал подбородок – пантомима «Пытаюсь вспомнить».
– Что-то не припомню.
Я выложил на прилавок полновесные пятьдесят пенсов, и он прикарманил их с невозмутимостью, достигаемой годами тренировок.
– Сам я ничего не слыхал, но, говорят, в салоне бинго есть девчушка, которая в курсе.
Я кивнул и пошел прочь, зашвырнув недоеденное мороженое в мусорный бак.
Перекрученная арматура аберистуитского Пирса торчит над водами залива Кардиган, как скелет указующего перста. Во блаженное время оно здесь был ярко раскрашенный бульвар с беседками и балаганчиками, где тогдашние леди и джентльмены наслаждались целительным благорастворением морского воздуха. Кисейные зонтики игриво покачивались, усы фабрились, и корабли до Шанхая, Гонолулу, Папеэте и Фриско, швартовались в конце мола. Но налетели горькие годы – и величие постепенно пропало. Все корабли превратились в садовые сараи, а Пирс, заглохший и культяпый, стал казаться мостом в Землю Обетованную, недостроенным по недостатку средств.