по существу оправдали. «Пострадавший», как выяснилось, провел войну в тылу.
Запомнилось и стало установкой на жизнь папино отношение к еврейству и антисемитизму. Отец не знал еврейского языка, не был верующим евреем и не следовал никаким специальным обрядам, но никогда не забывал, что он еврей, Когда его близкий приятель сказал как-то в очередной тяжелый период: «Я бы и крест на пузо повесил, чтобы отстали», – папа перестал с ним разговаривать.
Я не знаю, каково было быть евреем на войне, но уже после войны в 1948-м папа потерял работу и в течение года не мог никуда устроиться при всей биографии фронтовика и профессионала (был убит Михоэлс, шел знаменитый еврейский процесс). Тем не менее, папа воспитал нас искать причины неудач в себе, повторяя с подчеркнутым заиканием «Ммменя ннне пприняли рабботать ддиктором на ррадио, потому что я еввврей».
Папа не только привил мне любовь к чтению, но и создал отличную библиотеку подписных изданий, которые он отслеживал в других городах, где бывал в командировках (многие тома приходили уже после его смерти).
Он многое недоговаривал, не старался разъяснять доводы, но всячески подчеркивал важность хорошей учебы, очень гордился нашими похвальными грамотами и Валиной золотой медалью (до моей он не дожил).
У меня хранятся его записки с фронта (это заставило меня научиться писать и читать в четыре года), у него был четкий с наклоном почерк, мне он писал коротко, маме подробно. Храним его, на нескольких страницах, длинное письмо маме с объяснениями пути в Германию, со всеми пересадками.
Он очень дружил с двумя оставшимися в живых сестрами, Когда он был в Москве, в воскресенье (суббота тогда была рабочим днем) мы обычно вдвоем с папой (Валя была уже слишком большая для визита «с ребенком») ехали в гости к одной из них. Телефонов тогда не было, но все оказывались дома и были очень рады папе, которого очень любили.
У папы был абсолютный слух, он мог играть на любых музыкальных инструментах, наиболее свободно – на пианино, не зная нот, подбирая немедленно нужную мелодию двумя руками по слуху. В компании он говорил немного, но все с удовольствием ждали его пения. У него был мягкий тенор, те песни, что он пел наиболее часто, я помню наизусть и сейчас. Это были и фронтовые:
«Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола как слеза…»
Или:
«В этом зале пустом мы танцуем вдвоем,
Так скажите хоть слово, сам не знаю, о чем…»
Больше всего я любила, и он часто для меня их повторял – романтические:
«Три юных пажа покидали
Навеки свой берег родной…»
Мне очень нравилось:
«Кто любит свою королеву,
Тот молча идет умирать».
Созвучной этой была песня о жестоком индийском радже:
«Край велик Пенджаб
Ты жесток, раджа»,
которую, как и про трех пажей, я пела уже и маленькому Мише:
После папиной смерти в кармане его пиджака мы нашли стихи Анненского
«Одной звезды я повторяю имя,
Не потому, что я ее люблю,
а потому что мне темно с другими…»
«Не потому, что от нее светло,
а потому что с ней не надо света».
По-видимому, он собирался петь и на эти стихи. Маме, чтобы улучшить ее настроение, он пел:
«Всей душой полюбил я Аннету,
Для нее жизнь готов я отдать».
Папино пение составляло немалую часть моих о нем воспоминаний.
Мама
Мама слишком рано начала работать, чтобы получить хотя бы среднее школьное образование. Поскольку папа часто и подолгу бывал в командировках (его командировочные были важной частью семейного бюджета на четверых при одном работающем), мама ему часто писала, не всегда орфографически грамотно, но подробно и эмоционально. Если она не возилась на кухне, она много читала: помню ее всегда с книжкой, почему-то в памяти часто с Бальзаком.
Специальности у мамы никакой не было, все зависело от спроса и обстоятельств. Когда ездили с папой по новостройкам, она часто работала на складе инструментов; в эвакуации, чтобы быть ближе к Вале, которая выехала раньше нас со школой, – уборщицей в ее школе. После возвращения в Москву была, как тогда называли, надомным кустарем. Теперь бы ее назвали индивидуальным предпринимателем. Я была «несадовская»: при попытке сдать меня в сад ничего там не ела, поэтому маме надо было зарабатывать деньги, не выходя из дома. Она, кажется, взяла у кого-то на время чулочную машину и делала чулки, которые потом дома же красила и куда-то отвозила пачками, в моем сопровождении.
Бесспорной была мамина организационная жилка: умение продумать последовательность действий при сборах, рассчитать семейные траты с максимальной экономией.
Когда приехали к папе в Германию, там оказалось много таких же офицерских семей с детьми разного возраста, из разных городов. Для малышей вроде меня (мне было 5 лет) были организованы детские сады (и опять после двух-трех дней взаимных пыток воспитатели оценили меня как несадовскую, и я беспризорничала дома), школьников направляли в различные интернаты, в зависимости от класса. Валя уже была в седьмом классе, и ее школа-интернат находились в Магдебурге.
В Стендале, где папа командовал дивизионными артиллерийскими ремонтными мастерскими, интернат только формировался. По-видимому, местное военное начальство видело маму на каких-то коллективных мероприятиях. Она всегда была собранной, решительной, и это понравилось генералу (кажется, его фамилия была Шкуро), у которого сын ходил в только что организованную русскую школу.
Маме предложили возглавить организацию интерната для детей младших классов, которых свозили в Стендаль на рабочую неделю из других городов. Нужно было оборудовать интернат мебелью, обеспечить приготовление питания, подобрать штат, который бы справлялся с дисциплиной достаточно разболтанных и часто слабоуправляемых детей старших офицеров.
Для мамы чины родителей значили мало, за ней закрепилось прозвище «генеральша», работа ей нравилась, и я видела ее дома еще меньше, чем папу.
Когда вернулись в Москву, мама работала в каком-то канцелярском магазине на Земляном Валу, где ее застала и денежная реформа 1947-го года, когда вся имеющаяся наличность, кроме оговоренной небольшой суммы, у всех граждан вдруг уменьшилась в 10 раз.
Когда папа был год без работы, постепенно были распроданы все наиболее дорогие безделушки, которые мама купила в Германии, но