у Фримана порох в пороховницах, хоть он и старик. Когда он выбил себе плечо, то пришел и без всяких стонов и жалоб спросил, не могу ли я отвести его к врачу, потому что он не может сам вести машину. Не буду врать, мне не улыбалось ехать за пятьдесят миль в амбулаторию, но я все же свозил его. Если он пережил здесь первую зиму, значит, природа его не отвергла. Может быть, даже по-своему приняла. Чего не скажешь ни про Бесс, ни про малыша. Однажды она уже говорила мне, что их присутствие здесь — абсурд. Этими словами она выразила вслух то, о чем все тихо думали про себя: им здесь не место. Я не знаю, что сделает с ними природа: поглотит без следа или еще выплюнет живыми или мертвыми. Знаю только, что все случилось по моей вине. Нельзя было их сюда привозить, ни в коем случае. Да, я дал слово его матери, что увезу малыша с собой, — и все равно не надо было этого делать. Тогда не пришлось бы мне, как сегодня, искать среди вьюги маленького мальчика и взрослую девчонку — в этой безвидной глуши.
Коул
Одно могу сказать: идти мне не хотелось точно. «Это надо совсем спятить», — думал я про себя. Вдобавок — но этого я Бенедикту, конечно, не сказал — они, может, уже свалились куда-нибудь и замерзли насмерть или встретили кого не надо. Морозы стоят давно, а здесь бывают такие звери, что кусаются не хуже меня. Я все же сообщил Клиффорду по рации, что случилось, но он сказал, что это не его дело и он не намерен вылезать из дому в такую погоду. Я не особо удивился, хотя и подумал еще, что до мальчонки-то ему дела нет, а вот девку он бы нашел с превеликим удовольствием. Я тормозил, как мог. Стал искать самые толстые шерстяные носки и еще тонкие шелковые, которые по совету старого Магнуса надевал под низ, хоть они штопаные-перештопаные, держатся одним святым духом. Я же понимал, что мы в результате промерзнем хуже эскимосов. Бенедикт ждал, прислонившись к дверному косяку. Он словно бы разом состарился на десять лет. Конечно, если они в такой час снаружи, это худшее из того, что могло случиться, уж ему-то хорошо известно. С лихвой насмотрелся на парней, которых выносила весной разлившаяся река, или придавленных деревом, которое они пилили, или найденных окоченевшими как бревно в овраге; насмотрелся еще в детстве, когда лесопилка работала. Но чтобы мальчонка и баба вышли и пропали в метель — такого на моей памяти еще не случалось. И Бенедикт отлично знает почему. Потому что это не имеет смысла, а здесь ты продумываешь каждый шаг, потому что здесь все дается с трудом, а матушка-природа не особо щедра на подарки. Такие дела. Хотите жить здесь? Иметь в изобилии простор, дичь, рыбу? Быть свободными в поступках, ни перед кем не отчитываться и даже иногда неделями не встречать ни единого человеческого существа? Да ради бога. Только если окажетесь лицом к лицу с медведем-кадьяком или снегоход откажет за несколько миль от дома, не ропщите на то, что никто не придет на помощь и никто не выручит, кроме вас самих. Этой вредной пигалице такого не понять. В конце концов носки все же нашлись. Я прихватил два десятка патронов для ружья. Бенедикт свое тоже взял, и я собирался открыть дверь, но тут вспомнил про Клиффордово пойло. Для такой бредовой авантюры как раз самое то. Глотнешь и даже не поперхнешься.
Бесс
Я все равно иду вперед, шаг за шагом, но не уверена, что чего-то добьюсь. Иногда за пеленой снега словно движутся какие-то фигуры, но растворяются так же быстро, как и возникают. Проклятый снег, почему он не может идти прямо, отвесно, как хороший, сильный дождь. Я подбадриваю себя, пытаюсь представить Калифорнию, вспомнить пляжи, куда родители возили нас каждое воскресенье после церкви, — как мы на берегу океана вчетвером ели бутерброды, играли в карты и как размаривало потом на солнце. Не могу вспомнить жару. В этой дыре даже летом не бывает так жарко, чтобы почувствовать, что солнце пропекает тебя целиком, — тут его лучи едва согревают кости. Только подумаешь, что сейчас наконец согреешься, что наступит жара… Но жара не наступает. Иногда мне снится Тихий океан и волны, набегающие на берег, соль на коже и волосы, слипающиеся от брызг и пены. Здесь только пресная вода, гектолитры пресной воды, озера, реки, ручьи, речушки, водопады. Вода везде, всегда, во всех своих проявлениях. Замерзшая, растаявшая, кристально чистая родниковая или мутная вода весенних паводков. Но холодная, всегда холодная. Купаться здесь не тянет. Я бы отдала что угодно за возможность растянуться на пляже и позагорать под плеск волн о песчаный берег. Странное дело, если постараться, я еще могу вспомнить запах маминого кокосового масла для загара, того, которым она пользовалась, когда я была маленькой. Она так старалась добиться ровного загара и не обгореть, хотя от природы была совсем белокожая, как молоко. Выглядела она очень даже ничего — до того, как все случилось. Мы не купались в золоте, но она всегда очень элегантно одевалась. Небольшого роста, но с отличной фигурой и грудью, как у киноактрис 1950-х. Папа так любил ее, что всегда повторял, что Рита Хейворт ей в подметки не годится. Я не совсем понимала, почему он сравнивает ее с какой-то старой актрисой, которая умерла в год моего рождения, но маме, похоже, комплимент нравился. У папы и у Кассандры волосы были светлые, почти белые — явно сказывались папины скандинавские корни. Я унаследовала рыжие волосы матери, настоящей американки ирландского происхождения. Непростые гены, но зато нас узнавали издалека. «Смотри, кто идет. Элизабет Моргенсен с матерью!» Подростком я боялась, что вырасту копией матери, но копия не удалась.
Грудь у меня не росла, и бедра были узкие, мальчишеские. Ничего общего с секс-бомбой, хотя уже и не первой молодости. А уже после всего она разом поседела. И стала заплетать волосы в длинную неопрятную косу с концом, желтым от никотина. Она всегда любила наряжаться, прихорашиваться, а тут махнула на все рукой. Какой смысл цепляться за лоскутки ткани или тюбики с губной помадой, когда не хватает главного. Я пыталась забыть прежнюю