Поток стрелков-любителей, фанатов оружия и просто любопытных зевак завертел меня, понес от прилавка к прилавку. Людское торжище потолкало, покрутило и, волею судьбы, исторгло из непривычно пахнущих дешевыми дезодорантами объятий возле неприметного стола, заваленного кобурами-долгожителями всех армий мира.
Бесспорно, она первой вспомнила хозяина, протянув навстречу свой клапан, привлекла внимание, тут уж и сам присмотрелся и узнал верную подругу, неделимую часть мою, с которой спал и ел, срал и жил, летал и падал, умирал и воскресал из мертвых… Подругу эту, каюсь, небрежно швырнул на стол начарта при увольнении в запас, сдавая личное оружие и подписывая бегунок. Бросил в остром нежелании служить новоявленным панам, вчерашним босякам, жадно прихватывавшим все, что попадалось под руку из наследства великой державы.
Как оказалась здесь, роднуля? Какой ветер закинул тебя за тот-же бугор, что и непутевого хозяина?
— Ну, здравствуй!
По природе своей, я, может быть и сентиментален, да жизнь пообветрила не только шкуру, но просолила все полагаемые гуманоиду чувства так, что лишней влаги на глазах давно не показывалось. Ну не удавалось ее, слезу эту самую, выжать даже когда ой как хотелось. Когда без неё, окаянной, совсем тошно. Когда друга выковырянного, или точнее сошкрябанного по кускам из обугленного кокпита сшибленной стингером вертушки, в запаянном цинковом гробу отправляешь на Черном тюльпане двухсотым грузом на родину. Душа ревет и стонет, а глаза режет под веками всухую как стекольной крошкой и один только выход, одно вечное российское, всеармейское общечеловеческое лекарство — медицинский спирт, который, раздирая в клочки медленно ворочающееся сознание и память, опрокидывает в благословенное, темное небытиё сна.
Размяк видать за океаном на заморских харчах. И не хотел, а что-то такое изменилось в лице, может если не закапало, то повлажнело под глазами, но стоящий за стойкой продавец-ли, владелец всего музейного добра моментально усек меня. Выхватил не рукой, жестким прицельным взглядом, из толпящеся массы. Перехватил своим глазом, словно на мушку цель посадил, и тонкой рукой протянул кобуру.
— Твоя?… Твоя! Возьми, если твоя, — неожиданно сказал на приличном русском, с легким, каким-то чертовски неприятым, знакомым, но забытым акцентом, сухой, поджарый продавец, с гладковыбритым смуглым лицом, одетый в кожаную куртку.
С трудом удержался, не подал виду что поражен, более того, сражен наповал содержанием и формой, в которой он выразил свое предложение. Не знаю удалось ли скрыть удивление, но постарался, воспользовавшись заминкой, получше рассмотреть продавца. Невысок. Неширок в кости, строен. Короткая стрижка — перец с солью, на висках соли больше. Лицо мне не знакомо, но глаза… Где же я видел эти глаза? Нет, не вспомнить…
В той, прошлой биографии его не было, факт. В этой, нынешней с ним тоже жизнь не сталкивала. Следовательно, вопрос он задал на засып, на удачу, выгорит, клюнет — прошло, не выгорит, мимо — Sorry! — No problem! That's OK! — всех то делов.
Нет проблемы. В этом случае мне тихо отчаливать и уже навсегда, без возврата к прошлому. Но кобура-то — здесь. Чем черт не шутит, а вдруг открою клапан и там впрямь мои инициалы, выдавленные на новой замшево-подобной обратке в далеком, ох неправдоподобно далеком, году, в день получения первого офицерского личного оружия на складе начальника стрелкового и артвооружения печального пьяницы лейтенанта Кушинова.
Кушинов, наверное был самым старым лейтенантом Советской Армии. И самым безответным. Его била и презирала жена, его игнорировали солдаты и сверхсрочники. Казалось начальство просто забыло о существовании лейтенанта, а платили ему автоматически, не повышая содержания, словно подавали нищему. То-ли поэтому он пил, то-ли потому что пил все произошло, но так получалось. Никто ответа не знал и никого это не волновало. Пил Кушинов тихо, не буянил — ну и ладушки.
Говорили про него, что ходит и мух во рту носит. Бродил он действительно словно тень, бочком проскальзывая между солдатами в своих нечищенных, потрескавшихся сапогах с задранными носками, в складчатом пропыленном пэша со съехавшей набок портупеей, в нахлобученной по уши полевой фуражке.
Тогда он был один такой — урод в семье. Но после Афгана, Тбилиси, Карабаха и Чеченского позора, Российская Армия постепенно превратилась в сборище и прибежище таких Кушиновых. Ко всему притерпевшихся, со всем смирившихся, перманентно и глубоко несчастных серых неудачников. Бедных, не получающих месяцами жалкого, нищенского довольствия людей, подрабатывающих, ради куска хлеба для семьи, грузчиками и охранниками на наглых, самодовольных нуворишей — новых русских. На ту новую высокомерную вороватую элиту, которую, по идее, новая демократическая Российская Армия и призвана в первую очередь защищать. Она защитит, как же, раззевай рот пошире.
Растаял Кушинов в гомоне оружейного балагана, как будто и не было его никогда на Земле…
— Возьми. — Повторил продавец, по русски. — Вижу — узнал, шурави. Твоя — дарю… Понимаю… Память.
— Нет уже шурави. — Ответил ему, — были да все кончились.
Однако, кобуру взял, хватило дури. Отстегнул клапан, проверил. Инициалы оказались на месте. Память, о будь она трижды проклята, не подвела. Но вспомнив здешнюю, брайтоновскую, присказку о бесплатном сыре и мышеловке, повертел в руках и положил на прилавок. Мягко положил — не кинул.
— Спасибо, но подарки мне не по карману. — Повернулся уходить.
— Ну, не хочешь подарок, купи. Дешево отдам, пять долларов всего. Купи шурави.
— Разве, что с пистолетом. — Попробывал, превратить все в шутку. Но вышло неудачно. Продавец, черт его побери, вытащил из под прилавка сверток, сунул мне в руки и ткнул большим пальцем себе за спину, в сторону дощатой двери, ведущей в подсобку за стендом увешанным охотничьими ружьями с исцарапанными тусклыми прикладами.
— Там посмотри. Сам. Я тебе доверяю, шурави.
— Ладно, посмотрю, спасибо.
Только лишнее это все, какой из меня покупатель. Лох я, а не покупатель. Но кому расскажешь как обманула богатенькая итальянка, которой мы с земелей перекрасили и оклеили обоями весь дом. Изрядный такой, двухэтажный домишко. Неделю пахали как проклятые, с утра до ночи, а когда осталось последний угол докрасить, попросила стервозная баба лайсенз, иншуренс. А какой у нас к черту иншуренс, а тем более лайсенз?
— Нет? Тогда, — говорит, — Вам работать нельзя, уходите, а то я полицию вызову.
У меня от такой наглости просто язык отнялся, онемел. Подумал, может не понял чего, неправильно перевел, но увидев как побледнел старший в артели, осознал — плакали наши денежки. А начиналось все нормально, улыбки, пивко в ланч из холодильника. Самое дешевое правда. Сигарет пачку на день.
Может прав был старшой и действительно обиделась тетка. Ведь несмотря на все потуги мы ее не оттрахали. А как хотела она этого, ох как хотела… без бинокля было видно. Разгуливало по дому чучело с фарфоровыми челюстями, высушенное ежедневной аэробикой, в одной рубашке покойного муженька на голое тело. Время от времени девушка то влезала на стремянку, то наклонялась пониже к полу, якобы проверяя работу, а на самом деле — демонстрируя два печеных яблочка с куском пегой мочалки между ними. Сначала мы стеснительно отворачивались, уважая ее преклонные годы, а затем просто перестали замечать, словно стол или шкаф.