она была погублена. Я только что погубила твою статью! – вскричала она в восторге, подбежала к окну и выкрикнула в воздух эту дьявольскую фразу еще несколько раз – Я только что погубила твою статью! Я только что погубила твою статью! С таким ужасным вторжением мне было не справиться. За столом она губила любую едва завязавшуюся беседу, она прерывала ее или внезапным смехом, или вставляя крайне глупое замечание, не имевшее никакого отношения к разговору. У отца лучше всех получалось ее усмирять, но мать она безжалостно себе подчинила.
Когда хоронили нашу мать и мы стояли у могилы, сестра с вопиющей черствостью произнесла себе под нос: Она убила себя, она просто была слишком слаба для жизни. Кто-то силен, а кто-то слаб – это были ее слова, прежде чем мы покинули кладбище. Но я должен освободиться от сестры, сказал я себе наконец и вышел во двор. Я глубоко вздохнул, что сразу же вызвало приступ кашля, тут же вернулся в дом и, чтобы не упасть в обморок, был вынужден сесть в кресло под зеркалом. Медленно я стал приходить в себя от холодного воздуха, заполнившего легкие. Я принял две таблетки глицерина и четыре преднизолона. Спокойно, спокойно, говорил я себе, разглядывая шероховатый рисунок пола под ногами, линии жизни лиственницы. Это медленное разглядывание вернуло мне равновесие. Я осторожно встал и вернулся на второй этаж. Вероятно, теперь мне удастся приступить к работе, думал я. Но как только я сел, я вспомнил, что еще не завтракал, я встал и спустился на кухню. Я достал из холодильника молоко и масло, поставил на стол английский джем и отрезал себе два ломтика булки. Поставил на огонь чайник и сел за стол, приготовив всё для завтрака. Но мысль о том, что я должен есть масло, которое достал из холодильника, и хлеб, который вытащил из ящика стола, угнетала меня. Я сделал один-единственный глоток и вышел из кухни. Мне было невыносимо каждый день завтракать с сестрой, а теперь я не мог завтракать один. Мне было отвратительно завтракать с сестрой, так же как теперь было отвратительно есть одному. Ты снова один, ты снова один, радуйся же! – говорил я себе, но несчастье не проведешь столь неуклюжими уловками. Так запросто и бесцеремонно несчастье не подменишь счастьем. Да и не могу я начать труд о Мендельсоне на сытый желудок, подумал я, если и начинать, так только на пустой. Желудок должен быть пуст, если я берусь за интеллектуальный труд, подобный моему труду о Мендельсоне. И действительно, я всегда начинал такую работу, как эта о Мендельсоне, натощак, а не с набитым животом. Как только я мог подумать о начале работы после завтрака! – сказал я себе. Пустой желудок стимулирует мышление, полный желудок сковывает его, душит в зародыше. Я поднялся на второй этаж, но не сразу сел за письменный стол, а остановился и посмотрел на него с расстояния где-то восьми-девяти метров через открытую дверь своей девятиметровой комнаты, прежде всего чтобы убедиться, всё ли в порядке на столе. Да, всё на месте, сказал я себе. Всё. Я рассматривал всё, что находилось на моем столе, неподвижно, беспристрастно. Я смотрел на письменный стол до тех пор, пока, так сказать, не увидел со спины самого себя, я видел, как, из-за болезни, я сутулюсь, когда пишу. Я видел, что у меня искривленная осанка, но я ведь не здоров, я болен до мозга костей, сказал я себе. Ты сидишь так, сказал я себе, будто у тебя уже написано несколько страниц о Мендельсоне, вероятно, десять или одиннадцать, именно так я буду сидеть за столом, когда напишу десять или одиннадцать страниц, сказал я себе. Я стоял неподвижно и рассматривал свою спину. Эта спина – спина моего деда по материнской линии, подумал я, примерно за год до его смерти. У меня такая же осанка, сказал я себе. Не двигаясь с места, я сравнивал свою спину со спиной деда, при этом я вспомнил одну фотографию, которая была сделана всего за год до его смерти. Человек духа внезапно скован такой болезненной позой и вскоре умирает. Через год, подумал я. Потом эта картина исчезла, я больше не сидел за своим столом, за столом было пусто, лист бумаги на нем был по-прежнему пуст. Если я подойду к столу и начну прямо сейчас, у меня наверняка получится, сказал я себе, но мне не хватало смелости подойти, намерение было, а сил не было, ни физических, ни душевных. Я стоял и смотрел через дверной проем на письменный стол и гадал, когда же наступит момент подойти к столу, сесть за него и начать работу. Я прислушался, но ничего не услышал. Хотя соседские дома совсем рядом, я не слышал ни звука. Как будто в этот миг всё умерло. Неожиданно это состояние показалось мне приятным, и я попытался растянуть его насколько возможно. Я смог растянуть это состояние на несколько минут и с наслаждением утвердился в мысли, что всё вокруг умерло. А потом внезапно сказал себе: подойди к письменному столу, сядь и напиши первое предложение. Не осторожно, а решительно! Но у меня не было на это сил. Я стоял и едва осмеливался вздохнуть. Попытайся я сесть, сразу возникла бы какая-нибудь помеха‚ стряслось бы что-то непредвиденное: постучат в дверь, крикнет сосед, почтальон потребует моей подписи. Ты должен просто сесть и начать, без раздумий, как во сне, ты должен написать первое предложение сейчас же. Тем вечером, еще с сестрой, я был уверен, что утром, когда она наконец уедет, я смогу начать, просто выбрав из множества начальных фраз работы о Мендельсоне, которые я перебирал, одну-единственную, единственно возможную, а значит, и верную, перенесу ее на бумагу и наберу темп, неуклонно продвигаясь вперед, дальше и дальше. Как только сестра покинет мой дом, я смогу начать, твердил я себе снова и снова и опять чувствовал себя на коне. Как только чудовище сгинет, работа моя родится сама собой, я сведу воедино все идеи, рожденные этой работой, возведу в одну-единственную, в мое произведение. Но вот сестры нет уже больше суток, а я дальше, чем когда-либо, от того, чтобы подступиться к своей работе. Она, моя губительница, всё еще держала меня в своей власти. Она направляла меня и одновременно затемняла мне разум. После смерти нашего отца, через три года после похорон матери, она и