религиозные учения, придворные хроники и т. д. Особенно тяжело найти в таких представлениях серьезную заботу о будущем. Когда в конце восемнадцатого века возник национализм, все эти представления изменились коренным образом. Растущая скорость, с которой происходили социальные, культурные, экономические и политические изменения, основанные на индустриальной революции и современных системах коммуникаций, сделала нацию первой политико-моральной формой, основанной на идее прогресса. Вот почему концепция геноцида была открыта так недавно, хотя древние записи называют имена многих тысяч групп, которые тихо исчезли много веков назад, не вызвав никакого беспокойства. Скорость изменений и власть будущего также вызвали серьезные трансформации представлений народа о прошлом.
В "Воображаемых сообществах" я попытался осветить природу этих трансформаций путем сравнения их с трудностями, с которыми мы сталкиваемся, когда нам показывают фотографии, на которых мы изображены в младенчестве. Эти трудности — в форме фотографий — способна вызвать только индустриальная память. Родители уверяют нас в том, что этими младенцами являемся мы сами, но мы не помним, что нас фотографировали; мы не можем вспомнить себя в годовалом возрасте без помощи родителей. Памятники, храмы, записи, могилы, артефакты etc., — это прошлое становится все более и более недоступным для нас, внешним по отношению к нам. В то же время мы чувствуем, что нуждаемся в нем как в своеобразном якоре. Но это означает, что наше отношение к прошлому сегодня более политично, идеологично, спорно, фрагментарно и даже авантюрно, нежели в прежние времена.
Этот всемирный феномен является основой национализма. Но Китай дает нам много интересных примеров, о которых мы сейчас расскажем. Раз в год правительство организует широкомасштабное телевизионное шоу, длящееся в течение многих часов и неизменно вызывающее широкий интерес, в котором показывают народы, составляющие население КНР. Особенно бросается в глаза в этом шоу отчетливое различие между ханьцами и разнообразными меньшинствами. Меньшинства появляются на экранах в самых ярких традиционных костюмах и выглядят поистине великолепно. Сами же ханьцы, однако, не могут появиться в традиционных одеждах, хотя мы знаем по картинам и историческим описаниям, насколько яркими и прекрасными они действительно были. Так, например, мужчин показывают одетыми в деловые костюмы от итальянских и французских модельеров, в которых вообще нет ничего ханьского. Ханьцы, таким образом, манифестируют себя как будущее, а меньшинства как прошлое, на живописной картине, которая крайне политизирована, если, конечно, это не сделано сознательно. Это прошлое, видимым знаком которого являются меньшинства, есть часть большого прошлого, посредством которого легитимируется территориальная протяженность Китая.
Естественно, для официального дискурса, чем древнее прошлое, тем лучше. Особенно эксцентрично этот подход проявился в реакции на признаваемую многими теорию о том, что человек зародился на востоке Африки. Несомненно, для официальных кругов мысль о том, что отдаленные предки ханьцев и всех остальных народов жили в Африке, а не Китае, была не особенно приятной. Были созданы значительные фонды для проведения поиска останков человека на территории Китая, более древних и полностью отличающихся от останков, найденных в Африке.
Битва языков
Рассмотрим, наконец, другую форму национализма, которая, насколько я могу судить, является однозначно европейской по своему происхождению, и зададимся вопросом о том, можно ли сказать, что она до сих пор принадлежит только Западу. Эту форму я называю "лингвистическим национализмом"; он возник в начале девятнадцатого века в династических империях Европы, его философскими истоками были теории Гердера и Руссо. Основной тезис: каждая настоящая нация обладает собственным специфическим языком и литературной культурой, посредством которого выражается исторический дух народа. Для многих языков (чешского, венгерского, украинского, сербского, польского, норвежского и других) были составлены словари, которых до того момента не существовало. Устные традиции были записаны и опубликованы, как только начался постепенный рост грамотности народа. Все это было использовано для борьбы с господствующими большими языками династических империй — османским, верхненемецким, парижским французским, королевским английским и московитским русским. Иногда эти кампании достигали успеха, иногда нет, но в каждом случае исход их определялся политикой. Успехи хорошо известны, и мы не станем на них останавливаться. Провалы же менее известны и чрезвычайно интересны. В девятнадцатом веке, например, Париж достиг успеха (посредством контроля над системой образования и издательской деятельностью) в сведении многих языков, на которых действительно говорили во Франции, до уровня диалектов или местных наречий. Меньших успехов добился Мадрид в превращении множества языков, на которых говорили в Испании (например, каталонский и галисийский), в простые диалекты кастильского. Лондон почти уничтожил гаэльский язык, но сегодня можно наблюдать его возвращение.
Если мы обратимся к Азии, то обнаружим огромное множество попыток реализации лингвистического национализма, которые обладают высокой ценностью в плане сравнительного исследования. Само это разнообразие указывает на трудности в обосновании единой азиатской формы национализма. Правители Мэйдзи следовали за Парижем, когда пытались навязать токийскую речь остальным частям страны и свести все остальные формы до уровня диалектов. В то же самое время речь жителей Кюсю была непонятной для населения Хонсю и Рюкю. Нам известны процессы, посредством которых кантонский, гань, хакка (самостоятельные языки, связанные между собой так же, как румынский, итальянский и испанский) были сведены до уровня диалектов нового национального языка — мандаринского. В Таиланде бангкокский тайский стал господствовать над диалектами севера, северо-востока и юга страны, которые обычно не понимали жители Бангкока.
Два замечательных гибридных случая дают нам Вьетнам и Индонезия. В первом случае французские колониалисты были настроены на разрушение культуры китайского мандаринского стиля, романизируя вьетнамцев при помощи школ и поддержки издательств. В 1920-1930-х вьетнамские националисты признали эту революцию и продолжили ее, создав базу для массовой грамотности среди вьетнамцев, но в то же время они лишились связей с литературной традицией прошлого, основанной на китайском языке. В Нидерландской Ост-Индии колониальное правительство, сомневавшееся во всемирной ценности голландского языка и слишком скупое для того, чтобы тратить деньги на его распространение в огромном архипелаге, работало при помощи стандартизованной формы lingua franca островов — малайского языка. К концу 1920-х индонезийские националисты решили, что этот язык, ныне называемый индонезийским, является подлинным национальным языком; после этого множество больших языков, вроде яванского, сунданского, мадурского и бугинского, стало простыми региональными языками, хотя они в большинстве своем старше малайского, а у некоторых литературные традиции значительно глубже малайских.
Индия и Филиппины потерпели неудачу в создании общепринятого национального языка и национальной элиты. Сильная англоязычная — и националистическая — литературная культура существует и в Индии, и на Филиппинах; она прекрасно уживается со столь же сильными культурами хинди, бенгали, тамильского, тагальского и себуанского языков. Старый Пакистан раскололся на две части после запрета в Карачи бенгальского языка, что послужило тогда стимулом для лингвистического