Не забудем и ещё одно немаловажное назначение кинопортретной мании. Открытка подобного рода была своеобразным глашатаем моды, то есть последнего её крика. Одежда, причёски, шляпки, галстуки, украшения — да что там, позы, манеры улыбки, жесты — всё зазывнейше представало на этих бумажных прямоугольниках и воздействовало не менее убедительно, чем на экране. Фотопортрет был как бы «цитатой», вырванной из контекста. Здесь, в твоём доме, он гляделся наиболее простым и доступным примером для подражания.
Тут следует оговориться: были открытки попросту цитатные — без всякого «как бы». То есть реальные кадры из популярных фильмов. Они тоже имели спрос, но этот спрос был куда слабее. Естественно, актёр на этих снимках был занят работой. Он был отрешён от владельца открытки, не заглядывал зазывно ему в глаза. При всём воображении последнего, интимная связь не срабатывала...
...Итак, открытка покупалась для себя. Она была коллекционной — и раритетной — ценностью. Не только питающей чьё-то полудетское любопытство и воображение, но ещё и развивающей последнее. Далеко не каждый из нас бывает «жданным» адресатом этих открыток, но те, в ком гнездится здоровое любопытство к любой мелочи, бросающей свет на давнее и недавнее, те, в ком бьётся хоть самая малая жилка историка, архивиста, мемуариста, — те по праву трепетно разглядывают эти открытки. Всматриваются в лица, в улыбки, в грустные, порой хладнокровные, а порой и весёлые взгляды, пытаясь постичь, ощутить их зазывное, неземное, всегда чуть странное обаяние. Ну а в смысле обожествления этих открыток у нас остаётся разумный совет: «Восхищайтесь сюжетом, любуйтесь игрою, улыбайтесь и плачьте, но лишь...» и т. д.
Однако нельзя оставить вышесказанное без краткого примечания. Ведь, казалось бы, о чём речь: театральные карточки (те же фотокартинки) преспокойно существовали уже больше полстолетия и тоже имели спрос, но к ним не было никакого повального интереса ни со стороны театральной молодёжи, ни со стороны коллекционеров, ни со стороны литераторов-юмористов... Кино есть кино! Но это к слову.
А слово было немаловажное, и притом во всех смыслах. Кино есть Кино. Однако и ему долго не удавалось пережить самый коварный вопрос, сознательно и подсознательно висевший в воздухе: как же быть и дружить с этим глухим СЛОВОМ? Всё же, как ни верти, он — кинематограф — оставался «Великим Немым», по выражению Леонида Андреева: «Всё он одолеет, всё он победит, всё даст. Только одного не даст — Слова, и тут конец его власти, предел его власти, предел могуществу!»
Предел? Если и предел (то есть конец), то очень нескорый. Мы не имеем в виду пресловутого кинетофона — одной из первых, топорных проб звукового экрана. Но и без кинетофонов коварный приговор Андреева как бы сработал в пользу кино. Ибо в нём, в этом беззвучном, бессловесном «недостатке» долго — и очень наглядно — выражались его сила, его успех, его суть. Многие авторитетные мнения разделяли эту точку зрения:
«Перед цветным кинематографом и кинематографом говорящим в качестве препятствия стоит не техника, а отсутствие необходимости. Говорящее кино почти так же мало нужно, как поющая книга». Так ещё в 1927 году сказал Виктор Шкловский — далеко не глупый товарищ. Ещё резче на этот счёт выразился Юрий Тынянов — вроде бы также весьма искушённый в проницаниях: «Кинетофоны — ублюдок театра и кино, жалкий компромисс».
Мнение популярного практика, каковым был популярный режиссёр Абрам Роом, было также решительным и однозначным: «Если судить о том, что я видел и слышал о говорящем кино в Москве и Берлине, то это совершенная нелепость и чепуха. И ничего нового такое говорящее безобразие дать не может... Когда пропадает экранная тишина, пропадает 99 процентов кинематографа».
Своё кулуарное, но по-своему великое суждение о кино выразил в журнале московских символистов «Весы» Андрей Белый: «Синематограф — сколько целомудренной грусти, надежды, сколько воспоминаний при этом слове! Синематограф — чистое, невинное развлечение на сон грядущий после трудового дня. Синематограф — уют, трогательное поучение! Синематограф — предвестие. Он возвращает нам простые истины, захватанные грязными руками; возвращает человеческое милосердие, незлобивость без всякой теоретики — просто, улыбчиво. Синематограф — клуб: здесь соединяются для того, чтобы вывести нравоучение, попутешествовать в Америку, познакомиться с производством табаку на Филиппинских островах, посмеяться над глупостью полицейского, повздыхать над продающей себя модисткой, собираются, чтобы встретить знакомых — все, все: аристократы и демократы, солдаты, студенты, рабочие, курсистки, поэты и проститутки... Приходят усталые, одинокие — и синематограф возвращает им любовь к жизни. Синематограф — демократический театр будущего, балаган в благородном и высоком смысле этого слова».
Допустим, Андрей Белый (как и многие классики, склонные к экзальтации) был готов без раздумий воспеть победу этого детища, но вот ведь и сам Лев Толстой! Со своей душевной прямотой! Его секретарь Гусев вспоминал, что «Лев Николаевич был увлечён общедоступностью кинематографа» и говорил: «Ведь это понятно огромным массам, притом всех народов».
Ещё более решительным сторонником экрана заявлял себя тот же Леонид Андреев. «Чудесный Кинемо! — писал он в «Письме о театре». — Если высшая и святая цель искусства — создать общение между людьми и их одинокими душами, то какую огромную, невообразимую, социально-психологическую задачу суждено осуществить этому т.н. апашу современности! Что рядом с ним воздухоплавание, телеграф, телефон, сама печать!.. За какие-нибудь 8-10 лет существования он пожрал всех авторов, которые до него писали, объел всю литературу — Данте, Шекспира, Гоголя, Достоевского, даже Анатолия Каменского. Ни одна дымовая печь не пожирает столько дров, сколько хватает, лопает кинематограф. Это бездонная яма, в которую проваливается всё». (Насчёт Шекспира и Данте Андреев немного преувеличил, но в целом верно).
Однако многие авторитеты в то время придерживались обратной точки зрения — например тот же дерзостный Мейерхольд. Он писал: «Кинематографу, этому кумиру современных городов, придаётся защитниками его слишком большое значение. Кинематограф имеет несомненное значение для науки, служа подспорьем при наглядных демонстрациях, кинематограф — иллюстрированная газета (“события дня”), для некоторых... он служит заменой путешествий. Кинематографу, однако, нет места в плане искусства даже там, где он хочет занять лишь служебную роль». (Надо сказать, что со временем Мейерхольд круто изменил точку зрения — как и многие другие корифеи).
Конечно, в ходу были и другие мнения, тоже как будто здравые, трезвые и наглядные. Одно из них принадлежало знаменитому в то время Максиму Горькому, побывавшему в синематографе на знаменитой Нижегородской ярмарке и полемически возгласившему: «Да, вчера я был в царстве теней! Как странно там быть, если бы вы знали. Там звуков нети нет красок. Там всё — земля, деревья, люди, вода, воздух окрашен в серый однотонный цвет; на сером небе — серые лучи солнца, на серых лицах — серые глаза, и листья деревьев серы, как пепел. Это не жизнь, а тень жизни, и это не движение, а беззвучная тень в движениях».
В самом конце книги я ещё раз вспомню Горького и его несгибаемо-красноречивую точку зрения. И таких «точек» было немало. Все опасения (назовём их так) по поводу кино вроде бы были резонны и даже отчасти оправданны. В течение многих лет кинематограф был не только средством познания и просвещения, но в заметной мере раздувателем «чистопробной» безвкусицы. Признаемся: такой вердикт с большей или меньшей натяжкой можно применить ко многим давно сгинувшим — и некогда очень популярным — явлениям в искусстве.