К восемнадцати годам, когда я поступил в колледж в Сиракьюсе, мое умение обезьянничать сравнялось со звукоподражательным мастерством былого наставника; вот только вместо пародий а-ля Братаски я изображаю самого Братаски, наших постояльцев, персонал семейной гостиницы. Я пародирую метрдотеля-румына, в неизменном смокинге, который рассаживает гостей в обеденном зале: «Сюда, мсье Корнфельд… Миль пардон, мадам!» — и тут же, заглянув на кухню, осыпает чудовищными проклятьями на идиш уже успевшего напиться шеф — повара. Я изображаю и неевреев: застенчивого разнорабочего Джорджа, исподтишка поглядывающего на дам, что берут уроки румбы на площадке возле бассейна; пожилого здоровяка по прозвищу Большой Бад, спасателя при бассейне, смотрителя на парковке и великого соблазнителя пустившихся на отдыхе во все тяжкие домохозяек, а если повезет — и юных дочурок, разлегшихся позагорать на топчане с непременной нашлепкой на носу. Мне даже удается воспроизводить пространные диалоги (трагикомически-исторически — пасторального свойства) моих измученных долгим курортным сезоном родителей, когда, уже по его закрытии, они раздеваются перед отходом ко сну. Эти совершенно заурядные истории из моего детства и отрочества чрезвычайно забавляют окружающих, что изрядно меня удивляет; ничуть не меньше поражен я и тем, что, оказывается, далеко не каждый может похвастать столь яркими и незабываемыми персонажами, населяющими его юные годы. Мысль о том, что я и сам вполне мог бы стать предметом насмешек и объектом для пародий, даже не приходит мне в голову.
В первые семестры я регулярно получаю главные роли в студенческих постановках пьес Жироду, Софокла и Конгрива.[6]В мюзиклах я пою и даже на собственный, оригинальный, лад танцую. Кажется, на сцене для меня нет ничего невозможного и нет ничего на свете, что могло бы разлучить меня с нею. В начале второго курса папа с мамой приезжают посмотреть меня в одной из ролей — Тиресия (который в моей интерпретации старше их обоих), а на вечеринке после премьеры родители настороженно наблюдают за тем, как я, уступая просьбе остальных участников труппы, изображаю держащегося властно, как какой-нибудь средневековый князь-епископ, раввина, того самого раввина с безупречной, надо признать, дикцией, который ежегодно в святую субботу прибывает к нам «из-за тридевяти земель» (на самом деле — всего лишь из Покипси), с тем чтобы на один вечер превратить игорный зал гостиницы в синагогу. На следующее утро я устраиваю отцу с матерью ознакомительную прогулку по кампусу. На дорожке, ведущей в библиотеку, несколько студентов подступают ко мне с комплиментами моей вчерашней игре. Особенно нравится им то, с каким мастерством мне удалось исполнить роли двух старцев. Это производит на маму сильное впечатление; правда, со своей всегдашней иронией она замечает, что еще сравнительно недавно стирала и сушила нынешней театральной звезде пеленки. «А теперь тебя уже узнают на улицах, теперь ты стал знаменитостью!» А мой отец, борясь с разочарованием, вновь задает звучавший уже и ранее вопрос; «Выходит, о медицинском образовании мы теперь и думать забыли?» На что я ответствую: «В десятый раз повторяю тебе (это и в самом деле был уже раз десятый), что хочу стать актером», и я действительно хочу этого — хочу до тех пор, пока однажды вдруг (это и впрямь как гром средь ясного неба) не решаю: мое лицедейство смешно, жалко, бессмысленно и представляет собой нелепую попытку понравиться всем и каждому, прибегнув для этого к заведомо недостойным средствам. Впав в искреннее отчаяние, я разве что не проклинаю себя за то, что уже успел выставить свою душу на всеобщее обозрение и посмешище, за бездумное тщеславие, с каким я это проделал, за вред, который успел причинить себе, выделившись из толпы и таким образом сделавшись для нее прозрачным и понятным в той мере, в которой я не прозрачен и не понятен даже для себя самого. Совершенно обескураженный и словно бы раздавленный свершившимся актом саморазоблачения, я задумываюсь над тем, не перевестись ли в другой колледж, где мне удалось бы начать все с чистого листа, не чувствуя на себе насмешливых взглядов тех, кто сумел — не великий ум для этого требовался — разглядеть во мне эгоманьяка, готового на что угодно ради огней рампы и нескончаемых аплодисментов.
На протяжении нескольких месяцев сразу вслед за моим театральным фиаско я еженедельно ставлю перед собой новую цель — не в ближайшей перспективе и не в среднесрочной, а цель всей жизни. Я пойду учиться на врача и стану хирургом. Хотя, не исключено, став не хирургом, а психиатром, я сумею принести человечеству большую пользу. Я стану юристом… дипломатом… а почему бы, собственно говоря, не раввином?., ученым, задумчивым, по-настоящему мудрым рабби… Я уже читал «Я и Tы» и «Хасидские предания»,[7]а дома на каникулах расспрашивал отца с матерью о жизни нашей семьи на родине предков. Но поскольку мои дед с бабкой эмигрировали в США из Центральной Европы более полувека назад и поскольку они были уже давно мертвы, а поколение моих родителей не больно-то интересовалось историей рода и не испытывало особых сантиментов к семейному прошлому, я в конце концов оставил расспросы — а вместе с ними и мысль о том, чтобы стать раввином. Хотя отнюдь не отказался от основополагающей идеи заняться чем-нибудь по-настоящему важным. До сих пор не могу без крайнего отвращения вспомнить о том, с какой напускной немощностью играл в «Эдипе-царе», с каким кокетливым шармом — в «Радуге Финиана»,[8]все это приторное, невыносимое лицедейство! Но хватит с меня сценического бесстыдства, хватит маниакального эксгибиционизма! В двадцать лет пора прекратить передразнивать других людей, пора Стать Самим Собой или, по меньшей мере, пора вести себя в соответствии с собственными представлениями о том, кто ты есть на самом деле.
Ты (то есть мое новое «я») будешь сдержанным, ищущим одиночества и чурающимся больших компаний молодым человеком, будешь тонкой натурой, всецело погрузившейся в изучение европейских литератур на языке оригинала. Моих товарищей по драмкружку изрядно озадачивает и вместе с тем забавляет решимость, с какой я покидаю сцену и удаляюсь в общежитие, прихватив с собой тех великих писателей, которых впоследствии, уже перед самым дипломом, несколько напыщенно назову «архитекторами моего разума». «Дэвид, — сострил мой единственный соперник по театральной студии в борьбе за главные роли (и мне тут же передали его слова), — ушел в монастырь». Да, уж таков я есть — умею придать каждому своему поступку или решению мелодраматическую экспрессивность; но дело, прежде всего, в другом: я закоренелый максималист и перфекционист, причем смолоду, и мне не ведом другой способ сбросить с себя старую кожу, кроме как, взяв в руку скальпель, соскрести ее справа налево и снизу доверху. Долгая линька не по мне. Сегодня я один человек, а завтра — другой. И вот в двадцать лет я самым радикальным образом избавляюсь от душевных противоречий и раз и навсегда кончаю с внутренней неопределенностью.