толщу воды свету, к воздуху, к жизни. Но ничего не вышло, я шел на дно, будто меня тащили на веревке.
Вдруг вода кончилась.
Пролетев метра три, я больно треснулся задницей о твердую и холодную, как лед, поверхность. Какой-то прозрачный коридор, как бывает в океанариумах – над головой и под ногами проплывали рыбы, совершенно не обращая на меня внимания. Собственно, ни стен, ни потолка видно не было, они были абсолютно прозрачны, просто там, снаружи, была вода, а здесь, внутри – воздух. Один конец коридора оканчивался ярким белым светом. Ярким, но не слепящим. И каким-то плотным на вид. Но это не была стена. Свет жил сам по себе. Именно жил, выглядел живым. Не знаю, как объяснить. Это было ощущением.
И туда, к свету, бодро убегал от меня высокий человек, голенастый и худой, голый и бледный до легкого голубого оттенка, как мартовский снег у Левитана. Через плечо у него было перекинуто безжизненное Сонкино тело, руки ее колыхались в такт бега этого странного человека. Нитка бирюзовых бус съехала на мокрый затылок. Заорав что-то матерное, я бросился следом. Заорал, но не услышал сам себя. Голосовые связки смыкались, губы двигались, рот открывался, а звука не было. Как во сне – пытаешься кричать, а толку ноль. И бежали мы как-то странно: синхронно выбрасывая вперед ноги, как атлеты на древнегреческих вазах. Быстро бежали, но недлинный коридор все не кончался, свет не приближался и расстояние между мной и беглецом не сокращалось. Сколько это длилось? Не знаю. Не уверен, что время вообще существовало в том месте.
И вдруг, будто грубая склейка двух кадров, этот бледный оказался далеко впереди, перед самым светом. Он обернулся и выставил средний палец. Потом помахал ладошкой и навзничь рухнул в сияние. Оно вспыхнуло нестерпимой, режущей глаз белизной, и схлопнулось. В то же мгновение коридора не стало, стены исчезли, и со всех сторон на меня хлынула морская вода. Подхватила, завертела, поволокла вверх.
***
Белый свет проникал сквозь веки. Это единственное, что я ощущал. Ни тела, ни того, что его окружало, не чувствовалось. Но то, что свет проникает именно сквозь веки, мои веки, я уже понял. И вскоре вернулось восприятие всего остального: я жив, я есть, я в сознании – пора открывать глаза.
Палата. Почему больничные палаты устроены так, что сразу понимаешь, что это не просто комната? Даже кусок стены или потолка, первыми попавшиеся под взгляд, сразу определяются как больничные. Может, просто подсознательно зная, что произошло что-то неправильное, опасное, ждешь, что очнешься именно в палате?
Кто-то касается моей руки, лежащей поверх одеяла. Поворачиваю голову – Костик. Он сидит на стуле рядом с моей кроватью. Лицо у него осунувшееся, в глазах серыми осенними лужами – тоска. Почему я сразу определяю ее причину?
– Сонка? Что с ней? – голос мой сух и коряв, как ноябрьский лист, он царапает мне гортань.
Костик молча мотает головой. Я пытаюсь вспомнить последние события: неудачный переход с пропажей лабораторной крысы, выходной на пляже, Сонка, поплавком ушедшая под воду. Что дальше? Я прыгаю со скалы, бьюсь об воду, меня тащит подводным течением… Потом белый свет. Белый свет сквозь закрытые веки. Больше никаких воспоминаний? Нет, погоди-ка. Белый свет – сияние в туннеле, бледная фигура… Но картинка рассыпается небрежно сброшенным со стола пазлом. Не помню.
Теперь я лежу в нашем медблоке, база «Заслона» – вполне автономная структура, здесь есть все и для жизни, и для борьбы за нее, если что.
– Что произошло вчера, Костик?
Почему я решил, что вчера? Может быть, только что?
– Не вчера, Платоша, – отвечает мой друг, – не вчера. Ты уже неделю в ауте. Если совсем точно, восемь суток в регенерационной капсуле. Когда тебя вытащили спасатели, твой мозг был в стадии умирания, ты около часа провел под водой. Но, как видишь, удалось восстановить все функции. Так что, с днем рождения.
– А Сонка?
Он опять помотал головой:
– Ее унесло в какую-то пещеру, пока нашли, пока вытащили… Поздно. Ничего не удалось сделать.
– А где… – я хочу спросить, где ее тело, но не могу выговорить это слово, потому что теперь понятие «тело» никакого отношения не имеет к Сонке, живой и яркой, теперь это просто материальный объект, объект мертвой материи.
– Ее уже похоронили. Здесь, внизу. Колумбарий городского кладбища, ячейка пятьсот десять.
Он быстро сменил тему:
– На базе работает новая группа. Сам понимаешь, нашу расформировали. Мне разрешили дождаться твоего воскрешения. Теперь можем возвращаться в Питер. И чем скорей, тем лучше, – он вздохнул, – не могу я здесь, Платон. Давай, ты быстренько встанешь с этой долбанной койки, и мы уедем.
С койки я встал, но по результатам обследования моего воскресшего организма исин-медик разрешил отъезд лишь через три дня. С искусственным интеллектом не поспоришь, он всегда уверен в своей правоте и чужд сомнениям.
Оставшееся время я собирался проваляться на диване в своей комнате. Выходить не хотелось. Пытался читать, смотрел в окно на безмятежную синеву моря, отнявшего у меня любимую девушку. Теперь я всерьез был уверен, что любил Сонку по-настоящему. С Костиком мы не виделись, он, наоборот, болтался по горам, бродил узкими тропами, спускался в Долину Ада, поднимался к Чертовым Рогам и на пик Космос. Не сиделось ему дома.
Но уже вечером я пошел к Сонке. Внутренний двор городского колумбария напоминал старинное аббатство: крытая галерея, тонкие опоры колонн, фонтан, печально журчащий посреди квадратного атриума. Только стена галереи – сплошные ячейки с портретами-голограммами. Лица, лица… Женские и мужские, веселые и серьезные, молодые и не очень… Я нашел пятьсот десятую ячейку и вызвал голограмму: босая девушка в пестром сарафанчике шла по кромке моря. Она прижимала к уху пустую раковину рапана, и по лицу ее блуждала задумчивая улыбка. Что ты слышишь там, Сонка? Я положил возле ячейки ветку махровой сирени. Конечно, эта сирень, сотканная на биомолекулярном принтере, была не совсем настоящей: и соцветия чуть ярче, и запаха почти нет. Но какая сирень в июле? А мне хотелось принести ее самые любимые цветы.
Следующим утром я зашел в биолабораторию. Даже не знаю, зачем. Что я хотел там увидеть? Что могло там остаться от Сонки?
Новая лаборантка Ирочка, полноватая, томная девица, возилась с пробирками.
– Привет, – я огляделся по сторонам, – а что это у тебя? Вместо канарейки?
На кронштейне, торчащем из стены висела птичья клетка. В ней сидела большая серая крыса.
– А, эта, – Ирочка улыбнулась, – я зову ее Рапунцель. Или Партизанкой.