коленях у него лежала фанерка, на ней — пачка пшенного концентрата, разрезанная пополам луковица и нож-финка с черной лакированной рукояткой.
Увидев нас, Василий сказал:
— Ну, докладывайте, где были, что делали.
Сережка приложил ладонь к круглой рыжеволосой голове и отрапортовал:
— Товарищ сержант, разрешите доложить…
— Отставить, — сказал Василий. — К пустой голове руку не прикладывают. Стань смирно, руки по швам.
— Виноват, товарищ сержант. Разрешите доложить: мы встречали на станции поезд с кавалеристами, ели борщ и кашу и получили от бойцов подарок.
— Вольно! — Улыбнувшись, Василий оглядел нас. — Показывайте подарок.
Сережка отвязал от пояса темляк.
— Настоящий, кавалерийский, — одобрил подарок Василий. — Берегите его. А я вот варю пшенку. Без пшенки, брат, жизнь не в жизнь. Однако, мои военные запасы скоро кончатся, и придется нам переходить на тыловые харчи.
Пламя разгорелось, в котелке закипала вода. Большая старая береза заслоняла солнышко. Мы сели на траву в тень. Сережка обхватил руками колени.
— Ничего, проживем! — уверенно сказал он. — Картошка нарастет, лук свой. Сала мать в деревне выменяет. Хлеб по карточкам получим. Не горюй, Вася!
— А я и не горюю. Работать буду — хлеб будет. Эх, ребятки, как мне не повезло!
— Почему не повезло?
— Да ранение это дурацкое! Для разведчика жить в разгар войны в тылу — сущая мука! Тянет на фронт, к боевым товарищам…
Василий был ранен осколком мины в шею. Рана зажила, но голова осталась на всю жизнь склоненной набок, будто какая-то неведомая сила притягивала ее к плечу. «Все осколком разворотило, — рассказывал он нам. — Какие-то связки перебиты. Доктора долго штопали…»
Сейчас Василий неторопливо священнодействовал над котелком. Сережка задумчиво смотрел на пламя в топке. Петька подбрасывал в огонь щепки, а когда они ярко разгорались, ковырял в земле палочкой. Худощавый и верткий, он и минуты не мог просидеть без дела. Не мог и долго молчать.
— А что, Василий, на фронте все бойцы варят себе кашу? — спросил он. — Разве там нет поваров?
— Как нет, есть! — отозвался Василий. — Есть и походные кухни. Обед в термосах доставляют прямо на передовую и там разливают по котелкам. Помню, однажды мне приходилось так, ползком, с термосом за плечами, доставлять обед для наших разведчиков. Начался обстрел. Жмусь к земле, ползу по-пластунски. Прибыл на передовую, открыл термос, а там вместо супа из перловки одна каша на дне. Пулями, видишь ли, изрешетило термос, жидкое вытекло, на спине у меня мокро. Думал — ранило, кровь. А ребята смеются — вся спина в супе.
Нас с Петькой эта история тоже рассмешила, а Сережка, казалось, и не слышал, что рассказывал Василий. Он сидел неподвижно и зачарованно смотрел на золотые угольки, которые уже стали подергиваться пеплом.
Сережка часто погружается в молчаливое раздумье и вроде бы ничего в такие минуты не слышит и не видит. Петька говорил, что на Сережку «находит».
Мне отчего-то вдруг стало грустно. Вспомнился отец, который погиб в первый год войны… Мать плакала всю ночь, получив «похоронку». Я лежал на диване и тоже плакал, уткнувшись в мокрую от слез подушку… И у Петьки отец «пал смертью храбрых», как писали в письме однополчане. Где-то похоронены наши отцы?..
У Сережки отец воевал в противотанковом дивизионе артиллеристом. В последнем письме он сообщал, что вместе с расчетом орудия подбил три немецких танка и получил награду — орден Красной Звезды, и Сережка очень гордился отцом.
Василий похлопал братишку по плечу:
— Что грустишь, меланхолик?
Петьку охватил внезапный прилив безудержного веселья. Он опрокинулся на спину и, задрав кверху босые пятки, захохотал:
— Ме-ме-ланхолик! Ме-ме-ланхолик!
Сережка ткнул его кулаком в бок:
— Перестань!
Петька сел и, все еще едва сдерживая смех, спросил:
— Василий, а что такое ме-лан-хо-лик?
Тот снял котелок с очага, поставил на траву, накрыл крышкой:
— Меланхолик? Как бы тебе оказать… ну, человек, который хандрит.
— Как это — хандрит?
— Ну, тоскует о чем-нибудь. Ходит, молчит, в землю смотрит, будто что-то потерял.
— Теперь так и будем тебя называть — меланхолик! — допекал Петька Сережку.
— Перестань, говорю! — Сережка уже сжал кулаки — быть потасовке. Но Петька сказал миролюбиво:
— Ладно, перестал. Теперь что?
— А не трепись. Понял?
— Понял. Больше половины.
— Хватит ссориться, — Василий поднялся. — Вон мать идет. Пойдемте обедать.
В самом деле, хлопнула калитка, и Сережкина мать, быстрая, маленькая, в синем сарафане и белой кофте, торопливо шла к крыльцу. Рядом с ней семенил Граф. Мать крикнула:
— Эй, мужики! Обед готов?
— Готов! — весело отозвался Василий. — Пошли, пошли, ребята!
— Мы ели на станции, — ответил Сережка. — Я не хочу.
— Ну, как хочешь. Было бы предложено, — сказал Василий, взял котелок и пошел в дом.
Граф крикнул с крыльца:
— Сережка! Я твою долю съем.
— Ешь. Скорее вырастешь!
Очаг потух. Мы растянулись на траве — голова к голове и стали думать, чем бы нам заняться. Петька предложил играть в наступление:
— По всем правилам, чтобы… У нас будет свой командир, штаб, телефон, карта… Наметим район, где будем наступать.
— Не, — возразил Сережка. — Надо сначала в оборону, а потом в наступление. На фронте всегда так: прежде оборона, а после уже наступают.
— Ну, ладно. Пусть сначала оборона, — согласились мы. — Давайте наметим план. Где будет штаб?
— Здесь, в садике, — предложил я.
— Нет, тут не годится, — сказал Петька. — Тут будут нам мешать. Только начнешь играть, как мамка пошлет за водой или в магазин.
— Знаете где? — Сережка приподнялся на коленях и показал в сторону вокзала. — Там, возле тупика, старый вагон есть. В нем сделаем штаб. Место хорошее — кусты, овражек.
Мы пошли на станцию.
Глава четвертая
ВАГОН В ТУПИКЕ
И чего тут только не наросло! Ивняк, ольшаник, бурьян с беленой, крапива. Пробраться к вагону, стоявшему в тупике, на ржавых рельсах, было трудно. В старом-престаром вагоне-развалюшке, видимо, раньше кто-то жил. Внутри мы обнаружили сложенную из кирпичей маленькую печурку с железной трубой, выведенной в дыру на крыше. У единственного оконца с запыленным, треснувшим стеклом стоял шаткий столик, сколоченный из досок от ящиков. На столешнице сохранилась надпись черной краской: «Верх, не кантовать!»
Больше в вагоне ничего не было, если не считать обрывков старых газет, охапки слежавшейся прелой соломы в углу и битых кирпичей.
Вагон стоял в укромном месте — его не было видно ни с главного пути, ни со стороны вокзала. У входа — маленькая поляна, поросшая мягкой травой и широкими, угловатыми листьями мать-и-мачехи. За полянкой те самые дебри, в которых мы обожгли о крапиву и