пустить рукавицу в ход – бабушка нам не защита. Не помню, однако, чтобы дело доходило до этого. Сама же бабушка… Помню только одно ее досадливое восклицание: если кому случалось намочить штаны, она с горечью произносила: «Озеро глубоко, до каких пор прудить будешь?» Других «ругательств» память не сохранила.
Зато хорошо сохранила другое. Мы приезжали – и она выставляла на стол пироги, лапшевник, печенные в печке и оттого особенно вкусные яйца. Попыхивал дымком ведерный самовар – как уютно булькал кипяток в подставленные стаканы! Как хорошо, дружно сидели за столом взрослые – дома, случалось, ругались насмерть, а здесь – смирные да благостные.
…Вот кресты. Вот могилы. Отчего же чувство, что они и сейчас нас ждут – там, в деревне?
Скорее, скорее в деревню!
Назад мы опять идем мимо сидящего у родительских могил мужчины. По его лицу видно, что он уже утолил первую жажду общения с ними и готов озаботиться нашими делами. «В деревню? Так вы здесь не проедете. Вам лучше бы в объезд и заехать с другого конца».
Как не проедем? Всегда проезжали, всегда заезжали именно с этой стороны: сначала по улице, два порядка которой стоят вдоль оврага, по обеим его сторонам; в конце поворачиваем на свою, вернее, бабушкину улицу. На ней – всего один порядок. На месте другого – сады. В саду у каждого – свой подвал. В его прохладной темноте стоят лари с зерном, с мукой, да мало ли с чем еще, что надо держать именно в прохладе. Как любили мы в детстве забираться в эти подвалы! Зайдешь – тебя обдаст холодом, а заберешься под одеяло (летом в подвале коротали обеденный сон, скрываясь от жары) – сразу тепло и уютно… Нет, мужчина, видно, не знает всего этого, ошибается, что-то путает…
И мы поехали по едва угадываемой в траве колее. Машина петляла, то и дело соскальзывая в замаскированные травой ямины и колдобины, но все-таки продвигалась вперед. Вот и улица с двумя порядками. В детстве сюда мы ходили редко; может быть, потому, что боялись оврага? Мало ли что могло таиться в его таинственной глубине… Этим я поначалу и объяснила возникшее в груди странное чувство. Странность заключалась в том, что дома, мимо которых мы ехали, показались мне… неживыми. Никто не ходил по двору – ни курица, ни собака, ни кошка. Ниоткуда не раздавалось ни звука – ни лая, ни петушиного крика, ни человечьего голоса. Глухая, вязкая тишина. Как в фильмах Тарковского. Да и то – там хоть вода иногда прожурчит, капля капнет, подчеркивая глубину безмолвия. Здесь – ничего…
Доехали до конца. Сердце, несмотря ни на что, замерло в предвкушении счастья: сейчас, сейчас будем сворачивать на свою улицу…
Однако там, где она должна начаться, не было уже даже намека на колею. Зато трава стояла глухой стеной. Брат остановил машину и задумчиво произнес:
– Пойду посмотрю дорогу.
Вернулся он буквально через минуту. И сказал, как нам показалось, чушь:
– Дальше ехать нельзя. Там болото – увязнем.
Болото? Какое может быть болото на бабушкиной улице, если его там никогда не было?!
Мы постояли какое-то время, привыкая к невозможному. Наконец брат принял решение:
– Придется возвращаться к могилам. И ехать в объезд.
Мужчина по-прежнему сидел на скамейке возле родительских могил, и нам было стыдно встречаться с ним глазами: вот не поверили, а все оказалось так, как он говорил…
Полевая дорога действительно оказалась проезжей – машина бойко бежала, оставляя позади себя густой шлейф пыли. Мама горевала: «Говорили мне, что только три человека на всю деревню остались: дачник с женой да Дуся. Не верила!» Не верили и мы. Мы так хотели, чтобы бабушкина деревня была обитаемой! А дядя Федя на деревянной ноге? Одна нога у него нормальная, как у всех, а другую он потерял на войне; вместо нее к култышке (она начиналась от колена) привязана не им ли самим сделанная из дерева нога. Он так и ходил: ступая сначала здоровой, потом подтягивая к ней деревянную ногу. Дядя Федя держал пчел: в его саду стояли ульи с маленькими крылатыми тварями, которых мы страсть как боялись и которые – случалось – жалили нас прямо в физиономии или открытые части рук. И уж какую боль тогда приходилось терпеть! Зато и медком пчеловод нас угощал. Ах, какой неповторимый вкус был у этого меда! Редко видевшие конфетки, мы испытывали блаженство, вкушая в вишневом саду дяди Феди густую янтарную сладость…
А жена дяди Феди – Фрося-большая (в деревне была еще Фрося-маленькая, но я ее почему-то запомнила меньше – наверное, потому, что она жила дальше по улице, куда нам не всегда разрешали ходить), жена дяди Феди Фрося-большая частенько угощала нас пирогами. Она и впрямь была большая: широка в плечах и бедрах, с крепкими руками, ростом только чуть пониже супруга. Другой жены при инвалиде-муже, казалось, и быть не могло…
А бабушкины соседи – тетя Катя и дед Никита? Она – маленькая, сухонькая, со слабым голоском, а он – могучий, как наш дед Антон, только борода – белая…
Мы понимали, конечно, что все эти люди уже давно лежат там, где и наши дедушка с бабушкой, но душа жаждала чуда.
И оно, кажется, произошло…
Сколько слов затратила одна из моих продвинутых подруг, чтобы растолковать: время – не в земном, а в космическом значении и измерении – не имеет линейной протяженности; прошлое, настоящее, будущее существуют одновременно, здесь и сейчас. Я ничегошеньки не понимала. Добросовестно напрягала мозги и… ничего не могла сложить. Как это – одновременно?! Все имеет начало и конец. Каждое событие протяженно во времени. Например, люди – рождаются, живут, уходят. В вечность. Насовсем. И тут уж кричи не кричи, зови не зови…
Отчего же в этой поездке мне стало казаться, причем самым обычным, самым прозаическим образом, что мы все – и живущие, и ушедшие – вместе?
Возможно, это чувство появилось у меня еще на кладбище, где нашим глазам предстала такая картина: тополя, посаженные возле могил дедушки и бабушки, вросли в железную плоть загородки, поднялись над ней и ушли макушками в небо, соединив собой две стихии: земную и небесную. Глаза невольно скользили по стволам туда – вверх, ввысь, а вслед за ними ввысь устремлялась и душа. И что-то такое в душе происходило, от чего они, ушедшие, стали вдруг так близки…
Но вот, наконец, мы и на бабушкиной улице. В самом ее начале.
Почему