по выщербленным камням громко, тревожно. У дверей на крыльце тряпка. Платон долго и старательно вытирает ноги, собирается с духом. Настойчиво и требовательно стучится. Нагнув голову, чтобы не задеть притолоку, входит в кухню. Уже так заведено, что все старые дома начинаются с кухонь. А кухни, как правило, до последнего гвоздя пропахли варевом. У печи — Марусина мама — тетя Поля, высокая, сухая и вся в черном. Лицо сияющее. С чего бы это?
— Помолодели, тетя Поля, — поздоровавшись, говорит Платон.
— А-а, приехал, солдатик, — дружелюбно сощурилась тетя Поля. Но глаза стали вдруг растерянными, длинные сухие пальцы беспокойно затеребили передник.
За перегородкой, в комнате, поспешно двинули стулом, зашушукались. Из комнаты вышла Маруся. На ней была белая капроновая кофточка и черная юбка с широким поясом.
Платон даже рот раскрыл — до того привлекательной показалась ему Маруся. В эту самую минуту он и пожалел, что письма писал ей так, больше от нечего делать, чем от души.
— Проходи, Платон, — дрогнувшим голосом сказала Маруся. — Гостем будешь… — последние слова резанули слух Платона — чужими они были.
В комнате Корешова подстерегала другая неожиданность. За круглым раздвижным столом сидели Василий Коржин и его приемные родители: Ксения Арсентьевна и Николай Трофимович. Перед ними на столе бутылка коньяку и шампанское. Бутылки нераспечатаны. «Значит, к самому торжеству попал», — подумал Платон. И вдруг вслед за этой мыслью его прожгла другая… Платон попятился назад, но поздно, его уже тянули за стол, для него уже освободили место рядом с Василием, около него хлопотали, как возле долгожданного гостя.
— Садись, садись, Платон, — говорит Василий таким тоном, словно он теперь здесь хозяин.
Ксения Арсентьевна, мать Василия, вздыхала, Платон шаркал по клеенке локтями. Руки, хоть отрубай, предательски выдают его. К Платону высоким бюстом придвигается Ксения Арсентьевна, с присвистом дышит в самое ухо, что-то говорит. Жалуется, кажется, на порок сердца. Платон не слушает ее. Он смотрит мимо Ксении Арсентьевны на комод. Там в дешевой рамочке его, Платона, фотография. Вид бравый — лихо съехавшая на правое ухо пилотка, грудь колесом, глаза навыкате. Ни дать, ни взять — Василий Теркин.
— Давайте я уж за тамаду, — скрипит родитель Василия и отчего-то мелко-мелко смеется, прикрывая вялый рот узкой прозрачно-белой ладонью. Платон знает, что это существо безвольное, бесхарактерное. В доме у них всем верховодит Ксения Арсентьевна. Это она некогда взяла из детского дома черноголового мальчугана Васятку.
Глядя на то, как муж неумело раскупоривает бутылки, Ксения Арсентьевна презрительно хмыкнула.
— Дай-ка сюда! — жесты у нее широкие, мужские. — Выпьем, сватьюшка, за молодых, — сопя вздыхает Ксения Арсентьевна, чокается с присмиревшей тетей Полей и подмигивает Платону: ну, что, мол, проворонил?
Потом еще чокнулись, еще выпили. Захмелели. А Маруся нет-нет да и бросит на него виноватый взгляд. Платон осмелел, стал шарить ногой под столом. Но солдатский сапог — не тапочек. Ксения Арсентьевна ойкнула и пухлым, коротким пальцем кокетливо погрозила Платону. Корешов смутился, готов был сквозь землю провалиться.
— Я покурить выйду, — солгал он. Прошмыгнул в кухню, оттуда на улицу. На самые глаза напялил кепку (единственную пока что гражданскую вещь), быстро зашагал прочь со двора. Не было ни обиды, ни досады, ничего не было. Было только твердое решение — он едет в леспромхоз.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Будка тесная, дощатая. Посредине длинный стол, в углу — печка-буржуйка. В папиросном дыму, как в тумане, плавают морковного цвета лица, расплывчатые, неясные в сумеречном свете раннего утра. У маленького оконца, заслоняя его крупной головой, сидит на чурбаке мастер подучастка Илья Волошин. Он скребет пальцами в затылке, зло прокашливается. Затем всем туловищем поворачивается к сидящему в углу парню.
— У-у, дурья башка! — Волошин вскидывает лопатистую ладонь, точно намереваясь рубануть по виновато опущенной голове парня. — Эх! — выдыхает Илья, — не я твой отец, опустил бы штаны да как следует выдрал.
— Выдрать его мало, судить надо за прогулы, — вставляет бульдозерист Марченко.
— Последний раз прощаем, — Волошин расстегивает ворот сатиновой косоворотки. Знает о причине запоя Генки Заварухина: в дочь по самые уши втрескался. И ее бы выдрал, да уж взрослая, технорук лесопункта, отцом командует…
— А ты, Полушкин, до каких пор тонкомер на лесосеке будешь оставлять? — снова заговорил мастер.
Тот, к кому на сей раз обратился Волошин, сидит на корточках у двери, плюется семечками. Лицо остроносое, на верхней губе волосатая бородавка. На вопрос мастера тракторист мычит что-то неопределенное, начинает суетиться.
— Айда! — кивает он своему помощнику Виктору Сорокину.
Следом за ними из будки цепочкой тянутся и остальные.
Над тайгой уже занялся рассвет. В бледном мареве вставшего из-за сопок дня все четче вырисовывались верхушки могучих кедров. С восходом солнца лучи его растопят на стволах смолу, и потечет она по извилинам коры — янтарная, пахучая, как липовый мед.
Полушкин шел впереди Виктора вприпрыжку, подергивая своей маленькой головкой. Настроение у него испортилось вконец: не хотелось трелевать тонкомер. С ним хлопотно, а оплата одинаковая…
И потолковать бы с глазу на глаз с Волошиным, да того точно злая собака укусила. Вчера его, Нестера, выставил за порог. Нестер только зубами заскрежетал, да, очутившись на дворе, бросил своей жене: «Видала, какой у тебя зять, по пустяку взбеленился!.. Свояк называется!» Анна, жена Нестера, шла притихшая. «Ну, подожди же, — думал Нестер. — Узнают люди, какой ты честняга! Таких несговорчивых когда-то к стенке ставил…»
Подумав так, Нестер, даже оглянулся, точно кто-то невидимый мог подслушать его. Но поселок спал, и его окружала тайга. Нестер плечи распрямил, за этим лесом он почувствовал себя, как за каменной стеной. «Пусть попробуют теперь, найдут». «Пусть попробуют», — так, кажется и выговаривали его собственные шаги.
— Кончай потягиваться! — набросился Полушкин на помощника. Умостившись на сиденье трактора, придирчиво спросил: — Болты подтянул? Что за молодежь такая ленивая пошла…
Виктор не слушал брюзжание тракториста — привык. Отчего-то вспомнилась армейская жизнь. Наверное, потому, что вчера получил от своего дружка Платона Корешова письмо. Тот обещал приехать…
Полушкин гнал трактор быстро. В кабине становилось душно, пахло соляром. Волок с каждым метром становился круче, строптивей. Виктор, держась за боковину сиденья, думал о предупреждении мастера — ни в коем случае не ездить через лысое место, что на гребне сопки. Можно сорваться в овраг. Недаром сопка называлась Медвежьей — головастая, крутая, густо поросшая толстыми, длинными, как свечи, кедрами.
— Не спи, сейчас самое трудное, — грубо толкнул Полушкин в бок Виктора.
Виктор и сам уже видел «лысину», как называли ее в бригаде. А справа овраг. Полушкин всей грудью налег на рычаги, глазки его беспокойно забегали. Через лысое место до поваленных деревьев рукой подать, в объезд далеко.