дары колумбийских недр на флангах влажно и вожделенно проникали в человеческие тела, и воины света, внезапно ограненные, становились изумрудными от сапог до бобрика на темени.
Дотерпеть лишь до утра. Протаскать неподъёмную рубиновую войну на теле, каменный ранец и невозможные контакты меж хрупкими твердынями.
Маяться и грубо кричать во сне, кидаться в крокодиловый бассейн и плакать от неразрешимой, невыносимой, заживо сглатывающей человека любви к телесной жизни в трёхмерной оболочке, — приходилось, к счастью, однократно. Во вторую ночь война степенно уходила, притихшая, углеродная по-простому, и ранец мягчел и вялено скукоживался, и рассыпался прахом.
Жена знала, что на вторую ночь ему полегче, да и покупки пошли пореже. Только в первую, разрывную, ночь со смещённым центром тяжести, когда предынфарктная мука терзала мужа неотменяемо, жена тряслась от страха и усердно всё понимала.
«Подсел отец и завис, он не может соскочить со стяжательской иглы», — безжалостно выразился их сын. Мать отругала его за осуждение.
На третью ночь профессор спал, как младенец, и жена с утра казалась милой и молодой. Тревога сходила с неё медленно, кусочками, жена страдала дольше, чем её домашний маньяк, но не разводиться же. Сколько лет уже вместе. Лишь бы ничего не случилось.
Сын был единственным, кто не дёргался по библиоманному транжирству отца, тогда как жена и просвещённый ею врач уже согласились с идеей однажды написать в институт им. Сербского. Жена даже конверты купила, почтовые марки, бумагу и полный адресный справочник. Мало ли что.
Но случилось историческое событие. Номинировать его трудно, поскольку любому со-бытию можно подыскать аналогию. Этому не подыщешь аналогию. Оно уникально по кровоподтёчной революционной прямоте, времени, месту и простодушию глашатая.
Утром 18 февраля 2006 года в семье профессора включили, как обычно, качественное радио «Патриот», особо любимое хозяйкой дома, и сели завтракать. «Яичница, сухарики — под лапти расписные, бекончик, соки свежие — под клюковку развесисту», — пропел сын, не выносивший сусального тона станции. «Чудовищная бредятина!» — изящным слогом отмечал он её выходы в эфир. Родители обижались, но не спорили.
Профессор слушал придыхательно-фрондирующее радио «Патриот» исключительно из любопытства: когда закроются? Ну нельзя же, дорогие вы мои, в новом тысячелетии работать на лампадном масле. Ну нельзя же всерьёз интересоваться у приглашённого на полчаса маститого священника, на какой сковородке будут жарить бабу, явившуюся в храм в брюках и простоволосой.
Но три раза в неделю в эфире появлялся голос, за обертоны которого профессор прощал этой редакции всё остальное. Кроме того, женщина свободно склоняла числительные и бесстрашно строила деепричастные обороты. Правильно строила — в отличие от подавляющего большинства современных российских журналистов.
Жена профессора тоже приметила женщину. Сын, трижды в неделю поглядывая на сурово помалкивающих родителей, изучал стилистику немых сцен ревности.
…Профессор услышал новость и перестал есть, жена замерла, как в провинциальной самодеятельности, прямо с кофейником в руке; сын ухмыльнулся, отвернулся и спрятал взор в заоконных тучах над городом, ощутив сгущение внутренних туч.
Диктор уведомил народ, что министру образования России накануне принесли доказательства научной неправоты Дарвина в той части, где он выводит человека из простейших, путём эволюции. Следовательно, пора переписать учебники по биологии, внести в образование «религиозную составляющую» — так выразился министр — и провести общественную дискуссию в прессе, научных журналах с представителями церковной общественности и прочими заинтересованными представителями.
Ничто не помогло бы нам передать непередаваемое и описать неописуемое. Применим банально-катастрофическое клише: из-под ног у всех членов семьи одновременно уплыла вся земля, а на голову рухнула вся твердь, и каждому своё было выдано незамедлительно.
Не война, нет.
Мирная маленькая новость. Оглушительные взрывы тишины потрясли кухню.
Жена задрожала от страха за мужа. Ясно расслышав, что атеизму пришёл научный конец, а бытие Божие междисциплинарно доказано сибирскими специалистами и успешно доведено до сведения чуткого к инновациям чиновника, она подумала о будущности дубового шкафа, переполненного Библиями. Книги хором, в унисон будут хохотать. А мы накупим подушек.
Она включила телевизор: сказали то же и показали пресс-конференцию министра.
Полистала каналы: везде небрежно хоронили Дарвина. Безо всяких эмоций. Как нечего делать. Наука доказала.
Добрая женщина понимала: эпоха, времена и нравы. Могут говорить что захотят. Цензура в России запрещена пятнадцать лет назад.
Но до слёз обидно, поскольку ей, даме верующей, не требовались никакие доказательства. Более того: она горячо надеялась никогда не дожить до научного признания Бога. Наука, вся заляпанная ложью честолюбцев, не должна дотянуться до Него: это могло оправдать науку и специалистов, в том числе в глазах детей. Жена профессора Кутузова душевно ненавидела учёных и категорически, до удушья и сердечного крика не желала подобных открытий.
Когда муж символически, в запертом на единственный ключ огромном шкафу изолировал священные книги, дабы найти истину в другом месте, главное — без Бога, — никто и не воображал, что количество, зараза, насмешливо перейдёт в качество, считай, прямо в дубовом изоляторе.
Жена почуяла: он, бедняга-философ, оценит происшествие романтично! Как назло, февраль, авитаминоз… Что-то надо делать.
Сын возликовал полно и просто: папаня вместе с эволюционизмом прижат к стене. Эссе про его пухлое, дутое, крупитчатое, авторствующее, ненасытное Я гуманиста — можно прилюдно спалить, аки соломенную масленицу. Профессорово Я никогда уже не посмеет советовать и насмехаться. Хана Дарвину, папуля!
Учёный Кутузов, век свой уютно проживший в пуховой люле пикантного интеллигентского агностицизма, почуял абсолютный, ледяной ужас, которому не было никакого формального объяснения. Воздух окрест расступился, ослабив крутую сцепку молекул, попущенную физикой.
Большое изумление вошло в его дом и село за его собственный обеденный стол. Профессор, к чести сказать, поправил галстук.
В молчании, не глядя, семья дожевала завтрак и растворилась в Москве. 18 февраля 2006 года у семьи началась другая жизнь, неадекватная строгость которой смягчалась лишь призрачной надеждой на имманентную вранливость прессы.
Глава 3
Ино горько проглотишь, да сладко выплюнешь. Удаётся и червячку на веку. Пущен корабль на воду, сдан Богу на руки. Не всяка пуля по кости, иная и попусту
Ненависть, как и правда, у каждого своя: разнообразие, многоцветье, коллизии, картины мира, — сколькими шедеврами обязаны мы ненависти!
А любовь обескураживает. Любовь проста, бессюжетна и дефицитна.
У меня хобби: голоса человеческие. Мои возлюбленные шарады разгадываю неустанно, а как пошёл по эфирной России интерактив — мне устойчиво за хобби платят.
Я, дрожа над каждым голосом, как Ниро Вульф над орхидеями, работаю на радио. Годы восторга, энтузиазма и любви, радости, упоения. Включается микрофон, и поднимаешь парус — и в любовь, и плыть по бесплотным её волнам.
Голос — голограмма портрета в полный рост. Я могу по голосу определить цвет бровей слушателя, марку его велосипеда, породу собачки, социальное происхождение бабушки — что угодно.
Всё революционное мне абсолютно чуждо. Миру — мир. Кажется, именно это лежит в основе конфликта, но я могу и ошибаться.
В начале 1990-х пресса прокладывала дорогу возрождению России. Я по молодости была готова прокладывать любые дороги, но мешало маленькое недоразумение: никто не сказал — где могилка её. Когда были похороны? Я ведь вместе со всеми тут жила с самого младенчества — и не заметила никакой утраты. Россия всё время была со мной, во мне, — как же её возрождать? А людей куда девать? Неувязка.
Пятнадцать эфирных лет прожила в мире яростном, но до звёзд наполненном живой Россией, и мне было просторно. Непростительная аполитичность. Знаю, знаю, следовало бы для проформы поклеймить олигархов и прочих ксенобиотиков. Фигушки. Все мы хороши. Все до единого.
Ещё я не люблю нытиков. Как отваживаются люди ныть и скулить? Безбожники, видимо. У них всегда ночь, никогда не встаёт солнце, не щебечет утро. Биохимия мозга нытика тяжела и зловонна.
Журналисту не показано страдать над каждым словом: работа поточная, конвейер постукивает, перемолачивая бытие в информационные продукты. Я же по-дурацки страдаю над каждым словом, поскольку плохо воспитана, будто писатель: конструкцию люблю, и чтобы каждый кристаллический узел подрагивал и сиял, и всё озарялось переливчатыми смыслами. Дура.
Очень люблю видеть слова глазами, словно каждое — породистый скакун арабский, а мне доверено