и в то же время мягким перезвоном и гудением колоколов, начинала уже ощущать новые веяния времени. По словам Александра Блока, они перешли затем в неслыханные перемены в жизни всей страны.
Центральные московские улицы, покрытые тогда в основном круглым, отшлифованным лошадиными копытами булыжником, были наполнены дребезжанием и лязганьем колес в железных ободьях извозчичьих пролеток и ломовиков. В не умолкавший уличный шум и гул города гармонично вливался колоритный, напевный говорок москвичей с подчеркнутым «аканьем».
Шумные, оживленные московские улицы поражали мое воображение после необыкновенной тишины и безлюдья бесконечного степного Заволжья, где пронеслись годы жизни до приезда в Москву и поступления в университет. В дымке уже промелькнувшей юности мне вспоминались заволжские просторы, щедрые урожаями земельные угодья, расстилавшиеся без конца и без края. Ласково золотясь в закатных солнечных лучах, розовато дымились под степным ветерком ковыльные дали.
Над безлюдными просторами, испепеленными солнечным жаром и приносившимися из азиатских пустынь суховеями, в выцветшей и поблекшей поднебесной синеве медленно и величаво парили одинокие ястребы, жадно высматривая добычу.
По вечерам в прозрачном и ароматном воздухе притихших полей, в порыжевшей от зноя траве перекликались коростели, звонко и пронзительно посвистывали проворные увальни-суслики.
По пыльным дорогам изредка проскакивали на низкорослых, но замечательно выносливых лошадках всадники в остроконечных шапках из кошмы, одетые в теплые стеганые кофты. Это были калмыки и киргизы — случайные гости этих мест, попадавшие сюда из оренбургских и уральских приволий.
Детские и юношеские впечатления от степного Заволжья в Москве заменились совершенно новыми наблюдениями, с иными людьми и событиями.
Мы были на пороге 1905 года. Закономерность и неотвратимость революции понимали многие, одни более осознанно, другие менее.
Одной из причин, нарушавших привычный распорядок и уклад московской жизни, была развернувшаяся за двенадцать тысяч верст от столицы война на Дальнем Востоке, непопулярная в народе, для большинства трудно объяснимая и осуждаемая. Эта война способствовала усилению роста революционных настроений, все явственней ощущаемых с каждым месяцем.
В обстановке надвигавшихся событий, развернувшихся через год грохотом артиллерийской канонады на Пресне, москвичи особенно ощущали потребность в дружеском общении, в теплом слове. Этого всегда было в избытке в Столешниках — и в рабочей, приемной комнате квартиры, и в кабинете хозяина, и в столовой, где приветливо светила старинная висячая керосиновая лампа с тремя колпачками, переделанная в электрическую.
Душа Столешников — дядя Гиляй по складу и склонностям своего характера не мог не жить в самой гуще событий. Живыми, волнующими новостями насыщались Столешники после возвращения Гиляровского из редакции «Русского слова», где он тогда усиленно работал. Гиляровский приносил ворох известий о военных и революционных событиях.
Большинство из приходивших в Столешники людей также делились впечатлениями о тех сдвигах, которые расшатывали и раскачивали устои жизни.
В. А. Гиляровский и В. М. Лобанов. Фотография 1900-х годов
Своеобразным, чутким барометром настроений Москвы и москвичей был дядя Гиляй, как ласково звали его многочисленные посетители Столешников. Так ласково и душевно назвал друга своей литературной молодости Антон Павлович Чехов. И это имя закрепилось за Гиляровским. Этим именем Гиляровский подписывал часть своих газетных статей. Оно крепко и органически вошло в обиход литературной Москвы, стало как бы ее неотъемлемой частью.
Все искренне и преданно любили, ценили и почитали неугомонного, вечно куда-то спешившего, занятого какими-то важными делами неукротимого дядю Гиляя. Энергичный, быстрый, собранный, дядя Гиляй стремился всюду побывать, все увидеть собственными глазами и пощупать собственными руками. Через три десятилетия после его ухода из жизни один из московских толстых журналов охарактеризовал его как человека чистого сердца, неустанного жизнелюба, великолепного знатока Москвы. Последнее качество, по всей вероятности, и давало возможность дяде Гиляю с чрезвычайной чуткостью откликаться на все, что волновало страстно любимый им город.
Радушие хозяина и его небольшой семьи, разносторонность увлечений и интересов Гиляровского, его осведомленность тянули к нему людей, и не только литераторов, журналистов и актеров, связанных с ним и общими профессиональными интересами, и работой.
1904-й и, в особенности, 1905 годы начали пополнять привычные и дружные ряды друзей Столешников новыми людьми, до этого здесь не бывавшими. Среди них было много военных, едущих на фронт или возвращавшихся с Дальнего Востока, а также москвичей, связанных с нараставшими революционными событиями. Наиболее заметными среди новых гостей Столешников были наборщики московских типографий, служащие и рабочие Казанской железной дороги. С последними у дяди Гиляя были давнишние крепкие связи. Новые посетители обычно заглядывали в квартиру днем и проходили прямо в кабинет хозяина.
Из военных наиболее частыми гостями были донцы, кубанцы и сибиряки. Среди них даже распространилось мнение, что того, кого «благословит» дядя Гиляй, пуля на войне не достанет.
Приходили сюда и те, кто издавна знал Гиляровского как непримиримого борца со всем, что унижало и оскорбляло людей.
Давнишние сердечные привязанности связывали Гиляровского с рано ушедшим из жизни Глебом Ивановичем Успенским, человеком необыкновенной душевной чистоты и нежности. Глебушка — так его называли в Столешниках.
Теплотой и сердечностью были пронизаны отношения Гиляровских с писателем Дмитрием Наркисовичем Маминым-Сибиряком, последние годы замкнуто, одиноко жившим в Петербурге. В дни своей литературной юности Мамин-Сибиряк был частым гостем семьи Гиляровских, задушевным другом дяди Гиляя и его верной жизненной спутницы Марьи Ивановны.
М. И. Гиляровская
Весь строй жизни Столешников, конечно, определял хозяин квартиры, Владимир Алексеевич Гиляровский. Он придавал ритм, определял целеустремленность, не уставал