Бочарова и меня с шефом (он кончился тем, что редколлегия перевела в отдел русской литературы сначала Бочарова, а потом меня) - разумеется, на стороне шефа. На редколлегии, занявшейся по требованию шефа отдела моей персоной, возник связанный с Марией Васильевной смешной эпизод. Мария Васильевна звенящим от гнева и обиды голосом заявила, что я не люблю и не уважаю газету, в которой работаю, и ей, которая любит свою газету, больно слышать, когда я говорю, что в редакции у нас бардак. Кто-то - такова была логика ведения допросов на партийных, профсоюзных, производственных собраниях, повторяющая приемы следователей, - совершенно серьезно, стараясь загнать в угол попавшегося преступника, спросил не сулящим мне ничего хорошего тоном:
- При каких обстоятельствах, по какому поводу вы это говорили?
- Я говорил это так часто, что конкретные обстоятельства никакого значения не имеют, - ответил я.
Грозно начавшийся допрос прервал Валерий Алексеевич Косолапов, заместитель главного редактора, - он был из породы замов-«работяг», на которых держится газета, и ценил тех, кто хотел и умел работать. Любитель соленых анекдотов, он не считал, что галантная речь - обязательное или даже желательное качество для журналиста. Косолапов прервал начавшийся было допрос, резко повернув в сторону от возникшей темы:
- Ну если за «бардак» наказывать, - сказал он, - надо будет уволить полредакции. И боюсь, что начинать придется с меня.
Шефом «братишек» был Петр Никитич Никитич, он твердо и уверенно правил нами (пожалуй, лучше сказать, «командовал», - больше подходит). И если ему все-таки не удавалось ставить нас по стойке «смирно», то не потому, что он плохо старался, а потому, что очень уж мы сопротивлялись. Нам и его приемы руководства отделом, выработанные в пору разоблачительных собраний, старательных поисков «компромата», и его литературная «политика», во главу угла которой ставилось отношение к писателю в республиканском ЦК, были не по нутру. Никитич был опытным газетчиком, хотя сам почти ничего не писал, а когда писал, то какую-то полуофициальную тягомотину. Справедливости ради хочу заметить, что все-таки многому он нас научил. Прежде всего тому, что для журналиста нет ничего важнее интересов газеты и заданий редакции. И еще тому, что современная литература - это не только выходящие книги, но и люди, написавшие их, и это надо учитывать. Однако Никитич поднаторел в редакционных и литературных интригах, достиг большого совершенства в искусстве перестраховки и превращения самой пышной елки в стандартное, гладко отполированное бревно. Это нас отвращало.
В нашей комнате было место и для Никитича, стоял шестой стол, но он сидел отдельно от нас в крохотном, полутемном кабинете-пенале, потому что считал, что начальник без собственного кабинета, в общей комнате, на виду у всех - не настоящий начальник, разве можно в такой обстановке установить настоящую субординацию? Никитича уязвяло то, что его подчиненные часто печатаются - и не только в «Литературке». Однажды он потребовал у меня объяснений, почему я, не получив его разрешения, напечатал рецензию в «Новом мире», - я не очень вежливо послал его подальше. Его уязвяло и то, что мы с Бочаровым кандидаты наук, и он старался при каждом удобном случае напомнить нам о своем должностном превосходстве.
Вообще-то по тем временам в редакции была весьма демократическая обстановка, утвердившаяся еще в пору, когда главным редактором газеты был Константин Симонов. Симонов справедливо считал, что без этого невозможно делать хорошую газету. Особенно разгуливалась демократия на летучках, чего только там не приходилось выслушивать начальству.
Хорошо помню, как на одной из летучек в клочья разнесли статью главного редактора Бориса Сергеевича Рюрикова (недавно в архиве я прочитал стенограмму этой летучки и мог убедиться, что все запомнил точно). В двух номерах газеты Рюриков напечатал пространные критические заметки «Еще о правде жизни». Он отстаивал в них те нормативно догматические требования к литературе, которые во время предсъездовской дискуссии и на Втором съезде писателей уже стали объектом серьезной критики. В центре статьи Рюрикова оказалась повесть Виктора Некрасова «В родном городе», он осудил писателя за внимание к повседневной житейской «прозе», за сочувствие «маленькому человеку», который, по его мнению, никак не может быть героем современной литературы. Под «правдой жизни», которая вынесена в название статьи, Рюриков понимал не то, что художник видел своими глазами, а то, какой нашу действительность хотели видеть в кабинетах на Старой площади. Статья Рюрикова была сочинением не зубодробительным, но охранительным, пресекавшим стремление к художественному исследованию реальной жизни.
На летучке первым пошел в атаку на заметки главного Василий Сухаревич, спецкор отдела искусства, человек смелый, резкий и язвительный. Он сначала говорил о тех переменах, которые произошли в стране после смерти Сталина. «Есть только одно место, - перешел он к нашим делам, - где это не ощущается, где тишь да гладь да божья благодать, - это литература, это Союз писателей».
После этого он принялся за статью Рюрикова, трепал ее долго и основательно: «Я скажу прямо, эта статья мне представляется программой лакировки действительности… Думаю, что статья Бориса Сергеевича - не программа «Литературной газеты». Это его личное мнение…»
На летучке затем ни о чем другом, кроме статьи Рюрикова, не говорили. «Демонтаж» идейно-эстетической платформы этой статьи продолжили, тоже не очень церемонясь и не стесняясь в выражениях, Юрий Ханютин, Александр Лацис и я. Только двое выступающих вяло и робко поддержали позицию главного редактора. Такое дружное и решительное противостояние его программному выступлению, отражавшему, конечно, мнение и руководства Союза писателей и занимавшихся идеологией отделов ЦК, было все-таки для Рюрикова неожиданным. Не только разозлило, но и расстроило его - я видел, как он принимал таблетку валидола. В конце летучки, пытаясь - по-моему, не очень удачно - опровергнуть оппонентов, Рюриков сказал: «За все время своей работы в газете я первый раз выступаю с ответом на критические замечания в мой адрес». Это его заявление свидетельствовало о том, что критика сочинений главного редактора - пусть не такая жесткая - была в общем в порядке вещей, и правила хорошего тона, утвердившиеся в газете, заставляли его молча ее съедать, а если в данном случае он отступает от этих правил, то потому только, что посягают не на него лично, а на основы…
Демократия демократией, однако блюлась в редакции и субординация - планерка, например, была прерогативой заведующих отделами или тех, кто их заменял. Обладало начальство и некоторыми привилегиями. Скажем, распределение дач в Переделкине, а позже и в Шереметьеве, происходило по рангу, а потом уже учитывались и другие обстоятельства - здоровье, состав семьи, стаж работы